Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Факультет социальных отношений был открыт, не без сопротивления, в 1946 году небольшой группой известных в стране профессоров151, которым было в основном за сорок, недовольных состоянием своих областей и желавших изменить положение дел, внедрив в социальные науки более интегративный подход. Там было четыре подобласти: социология, социальная психология, клиническая психология и социальная антропология. Студентам позволяли выбрать только одну из них, в которой они должны были далее продолжать карьеру, но они были обязаны слушать курсы и сдавать экзамены и по другим подобластям. Начинание, осуществлявшееся под придуманным повстанцами звучным призывом к оружию: «К общему языку в социальных науках»152 («А английский не подойдет?» – поинтересовался один неизвестный остряк), было в высшей степени междисциплинарным. Все продолжалось двадцать пять лет, только около пятнадцати из которых были действительно новаторскими. После, как обычно и бывает, все вернулось в норму.
Как бы то ни было, это была социальная наука во всей ее красе, более неистовая и более уверенная, чем когда-либо до или после. На факультете реализовывался проект построения грандиозной архитектонической «общей теории социального действия», который осуществлял Парсонс, глава факультета и хранитель его духа, – огромная схема из кружочков и стрелок, которую он иногда называл социологическим эквивалентом ньютоновской системы, а иногда – попыткой расщепления социального атома. Действовала психологическая клиника под руководством склонного немного к юнгианству, немного к фрейдизму и в целом эклектичного Генри Мюррея, который занимался систематизацией и проверкой психоаналитических представлений в строго научной манере. Функционировал Центр русских исследований153, которым руководил антрополог Клайд Клакхон, использовавший методы социальных наук (интервьюирование беженцев, контент-анализ), чтобы выяснить намерения СССР и помешать их осуществлению. А еще была Лаборатория социальных отношений, которую возглавлял методолог Сэмюель Стауффер, совершенствовавший статистические процедуры и методы обследования. Проект «Рама», тоже под руководством Клакхона, проводил долгосрочное сравнительное исследование ценностей пяти смежных культур на юго-западе США. Группа, собравшаяся вокруг социального психолога Джерома Брунера, только начинала развивать то, что в последующем стало когнитивной психологией; другая группа, собравшаяся вокруг социолога Джорджа Хоманса, изучала малые группы; еще одна, вокруг стареющего эрудита Питирима Сорокина, пыталась придать его масштабным и довольно искусственным представлениям об исторической эволюции более подходящую для исследования форму.
Для человека, чье предыдущее знакомство с социальными науками ограничивалось несколькими курсами по фискальной политике, выпускной бакалаврской работой с попыткой поженить Фрейда и Спинозу и прочтением «Моделей культуры» Рут Бенедикт, все это было немного чересчур. Однако нащупывать свой путь в этом лабиринте грандиозных возможностей, слабо связанных между собой, а в некоторых случаях даже серьезно конфликтующих, было захватывающим (причем чрезвычайно захватывающим) и рискованным делом. Когда у тебя много поворотов, на которых можно свернуть, мало проложенных дорог и почти нет собственного опыта, даже мелкие решения – записаться на этот семинар, взять ту тему, пойти работать к этому профессору – имели большие последствия: необратимое погружение с головой во что-то громадное, необыкновенное, великолепное и неясное.
В этом лабиринте, водовороте, ярмарке тщеславия у антрополога было кое-что, что помогало не потеряться: понимание, что ему (или, поскольку среди нас было несколько женщин, ей) придется заниматься полевой работой, которое прививалось сразу же и потом постоянно поддерживалось. В отличие от других, чисто академических ученых нас ждало испытание: место, куда мы должны были отправиться, и обряд, который мы должны были пройти. Перспектива этого момента истины (хотя в моем случае он растянулся на два с половиной года) чудесным образом заставляла нас концентрироваться и давала нам мощное ощущение движения к чему-то или от чего-то. Вопрос был «где?», и он непрерывно звучал у нас в голове – в моей так точно. Где наши Тробрианские острова, наша страна нуэров, наш Тепоцтлан? На самом деле, этот вопрос был куда важнее, чем что мы будем делать, когда туда попадем (всегда можно что-то придумать, ведь еще столько всего не изучено).
Но и здесь продвижение было скорее случайным, чем целенаправленным. В день, когда я154 прибыл в Кембридж, один профессор, стараясь быть любезным (безуспешно), спросил меня, где я собираюсь работать. Поскольку в тот момент я не понимал, что это простая вежливость, я сказал, безбожно лукавя: ну, наверное, в Латинской Америке. К счастью, он не стал углубляться в тему, что поставило бы в неловкое положение нас обоих. Но в результате я весь следующий год или около того думал о Бразилии, в которой, как я знал, были индейцы, и называл ее всякий раз, когда всплывал соответствующий вопрос, что происходило с завидной регулярностью, особенно среди аспирантов.
Летом после первого года обучения Клакхон взял меня на работу в проект по исследованию пяти культур155, где я должен был изучать различия в реакции этих культур (в те времена о культурах говорили как об агентах) на, как считалось, общие для всех них проблемы: засуху, смерть и алкоголизм. (Я не ездил на Юго-Запад, а просто работал с отчетами и полевыми записями, хранившимися в Кембридже.) У меня появилась более конкретная перспектива, но меня сильно настораживал налет промышленной социальной науки на всем этом: десятки исследователей, представляющих самые разные науки, работают самыми разными способами над самыми разными темами под плотным руководством гарвардской штаб-квартиры корпорации. В те дни все еще был жив идеал одинокого исследователя, собирающего данные посреди неизвестности, так называемый синдром «моего народа», и можно было услышать презрительные реплики об «антропологии заправочной станции» и «работе на лугу, а не в поле». Как бы то ни было, вопрос стал неактуален, когда в конце лета еще один профессор вошел в кабинет в Музее Пибоди, где я, почти никогда не бывавший на похоронах, беспечно пытался отделить формы траура у навахо от форм траура у зуни и формы траура у тех и других от форм траура у мормонов, техасцев и испано-американцев. Он сказал (говорил он вообще немного и по большей части резко): «Мы формируем команду для поездки в Индонезию. Нам нужен кто-нибудь по религии и кто-нибудь по родству. Вы с женой хотите поехать?» Я сказал, не зная об Индонезии почти ничего, кроме того, где она находится (да и то неточно): «Да, хотим». Я пошел домой, чтобы рассказать жене о случившемся, и мы решили выяснить, во что я нас втянул.