Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда все закончилось, она расхохоталась. Ее смех шокировал его. Он не мог понять, что именно чувствовал, но смеяться ему не приходило в голову. Потом она перестала смеяться и выбралась из-под него. Она снова стала очень деловитой, поправляла свой макияж и одежду, приглаживала волосы, а Льюис чувствовал себя очень одиноким, хотя наблюдать за ней было приятно.
— Не беспокойся, — сказала она, — у меня не может быть детей.
Она стояла к нему спиной; он не мог видеть ее лица, только в зеркале отражение губ, которые она красила.
— Почему?
— Не твое дело.
— Не возражаешь, если я воспользуюсь телефоном? — спросил он.
— Нет, не возражаю, если ты воспользуешься телефоном.
Она подсмеивалась над ним. Он встал и подошел к аппарату. Она, наверно, догадалась, что он не хочет, чтобы его подслушивали, а возможно, просто не хотела ничего знать.
— У тебя на лице губная помада. Увидимся в зале, — сказала она и, отперев дверь, вышла.
Он подошел к зеркалу и стер помаду. Затем оглядел комнату. Нижняя часть стен была покрашена темно-зеленой краской, а верхняя была белой. Обивка на диване в одном месте разорвалась. Он поднял трубку.
— Гилфорд, 645, — сказал он телефонистке.
Через некоторое время его соединили, и он услышал голос Элис.
— Это Льюис.
— Льюис! Где ты?
— Я поеду в Юстон на школьный поезд. Ты могла бы приехать туда с моим чемоданом? — Сердце его бешено колотилось.
— Что? С тобой все в порядке?
— Ты приедешь туда? Мне нужен в школу мой чемодан.
— Да. Конечно. Твой отец…
Он положил трубку. На этот раз Джини увезла его к себе домой.
Утром Льюис чуть не опоздал на поезд, а когда явился в школу, его посадили под арест за то, что был одет не по форме. Это вызвало у него улыбку: получить детское наказание за то, что он спал с женщиной и перестал быть ребенком. Ему нужно было перевести несколько отрывков из «Одиссеи»; он писал об Одиссее, пытавшемся доплыть к себе домой, на Итаку, и вспоминал, как раньше сочинял всякие истории про разных героев. Он сидел в комнате для наказаний над невысохшими еще от чернил строчками и пытался вспомнить, о чем были эти истории, за что там сражались герои, и не мог. Из соседней комнаты к нему пробивался тусклый свет. Через некоторое время дожидавшийся Льюиса учитель встал, собрал исписанные им странички, бросил их в стоявшую в углу корзину для мусора и позволил ему идти в свою комнату.
Когда Льюис был маленьким, его жизнь виделась ему отрезками: до ухода отца на войну и после его возвращения, а позднее — жизнь с мамой и без нее. Период жизни, в котором он пребывал сейчас, имел более универсальный и общепризнанный поворотный момент — то, что было до Джини и после нее. К «до нее» относилось сладостное чувство, когда он целовал ее и когда она оказалась впервые так близко к нему, а к «после нее» — привычная холодность, которую он ощутил, переспав с ней, и все отсюда вытекающее.
Ситуация была странной даже для самого Льюиса. Он видел Джини всего по несколько раз каждые каникулы — когда мог выбраться из дома, оценив возможные последствия для себя, — а она практически не спрашивала его, где он был. Он даже не знал, догадывается ли она, что он — школьник, до того момента, когда однажды она сказала ему: «Тебя не было целую вечность», а Льюис, немного обрадовавшись, что она заметила его отсутствие, признался: «Я был в школе». Джини тогда опять рассмеялась, широко открывая при этом рот, а он, нервничая, ждал, когда она остановится. И тогда она сказала: «Я догадывалась, что дети аристократов не оканчивают школу такими молоденькими».
Поначалу он старался прятать от нее свою порезанную руку, но она все равно заметила шрамы, но ничего не сказала. В основном она была с ним мила, но он никогда не мог предположить, как она поведет себя в следующий раз. Иногда ему приходилось ждать в клубе целый вечер, прежде чем она заметит его, и он привык к такому ожиданию и коротал его за разговорами с Джеком и официантками. Вечера без Джини часто оказывались для него проще и приятнее, чем проведенные вместе с ней, если не считать его тяги к ней. Это давало Льюису возможность чувствовать себя достаточную свободным, чтобы быть другим человеком, встречаясь в Лондоне с Джини, но также заставляло его чувствовать себя ничтожеством, невидимым и не заслуживающим ничего хорошего. Частично он по-прежнему оставался ребенком, по-детски жаждущим, чтобы за ним ухаживали и успокаивали его, а Джини не замечала этого; даже находясь в ее постели и обнимая ее, он чувствовал себя совершенно одиноким.
До и после Джини, до и после клуба, до и после джаза, и Сохо, и первого знакомства с чернокожим, и джина из стакана, и умения водить автомобиль и курить… Джини научила его последним двум вещам, и он любил ее уже за это. Когда он закурил, то не мог поверить, что делает это, и он понятия не имел, что от этого можно так себя чувствовать. Взрослые курили и не подавали виду, что «крышу» у них начинает срывать или что они не могут четко мыслить. Он полагал, что к этому нужно привыкнуть. Он не мог понять, как можно курить трубку; так делал его отец, и это было ужасно. Он не мог даже представить, что сам попробует такое. С сигарет тоже не стоило начинать, хотя по своему действию они были почти так же хороши, как и выпивка, — но трубка, трубка — это было просто некрасиво, сложно, да и вообще годилось только для стариков. Он никогда этого не делал.
Дома он был осторожен и тщательно скрывал свои пороки. Он никогда не оголял рук, он смотрел Элис прямо в глаза. А когда она пыталась быть доброй по отношению к нему, он отворачивался от нее, хотя все время в своем детском сердце робко надеялся, что она поймет его, обнимет и поможет. Те плохие поступки, которые он совершал, вначале приносили ему пользу, но теперь они стали сильнее его. Он понимал, что нуждается в помощи Элис или кого-нибудь другого. Он боялся самого себя.
У Элис на кровати было разложено ее новое платье, а рядом стояли приготовленные к нему туфли. Она слышала, как в соседней комнате переодевается Джилберт — знакомый звук открывающегося гардероба, его шаги.
— Джилберт!
— Что, Элис?
Она надела чулки, села перед туалетным столиком и, посмотрев в глаза своему отражению в зеркале, попыталась заглянуть в себя поглубже.
— Что это такое? — сказал он, появившись в дверях. — Ты не одеваешься? Они будут здесь меньше чем через час.
— Джилберт!
— Что?
— У меня задержка.
Последовала пауза.
— На сколько?
— На неделю.
— Эта задержка… Ладно. Посмотрим.
— Джилберт…
— Не давай волю своим надеждам.
— Я и не даю. Целую неделю, по крайней мере. — Он сел на кровать. Она не должна была ему этого говорить. — А ты был бы этому рад?