Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Когда сгорела Москва и нам пришлось строиться заново, происходило это без прямого моего и Сашиного присмотра — отец твой ушёл с армией в Европу и воевал в Германии, в Голландии и во Франции. Поначалу был в Европе и я — под Данцигом и Дрезденом, и в конце концов перешёл в регулярные войска прапорщиком-артиллеристом. Нам с Сашей пересечься больше и не довелось, но уже в 1814-м я был отправлен в южные губернии, в опасение возможных враждебных действий со стороны Турции, и оставлен в Полтаве. В 1817-м я получил письмо от Саши, что после окончательного поражения Наполеона и всех европейских перипетий он вышел в отставку, добрался до Москвы, осмотрел заново выстроенный и отделанный без нас, под присмотром валашской родни дом, остался им очень доволен, и едет забирать семью из Навьина. От деда я знал, что он и вправду к тебе прикипел душой, я сам от него это слышал вскоре после твоего рождения, когда перед зимними квартирами в Малороссии заехал в Навьино повидаться, да и в письмах он рассказывал о тебе с той нежностью, которой ни мне, ни Саше в детстве нашем не досталось; компания невестки ему, враз сильно постаревшему, была тоже очень радостна, может быть, даже слишком; чему удивляться — Сашу он встретил в Навьине враждебно. Ему казалось, что обрушился не только понятный миропорядок, но и уединённое, частное счастье у него отнимают самым незаслуженным образом. Видимо, отец высказал сыну неодобрение очень резко, как ему бывало свойственно, и бедный мой брат после всего им совершенного и виденного за несколько лет войны оказался не на шутку задет.
Мать твою вместе с тобой Саша отправил в Москву, а сам остался с отцом «для разговора», собираясь через день-другой последовать за ними. Но это и было ошибкой. Я даже могу легко представить, что отец говорил Саше. Что с изгнанием Наполеона Европа лишилась и твёрдой руки, и свободы и что такие, как его сын, это позорное дело и довели до конца, оставив победу за теми, кто её не заслуживал. Что в Европе воцарился раб без господина и хуже такой безвластной власти раба нет ничего, что Лысогорье наше это уже видело лет за сто до того. Но это всё ерунда, разумеется. Мы с твоим отцом защищали родную землю; у нас, как у пленного Костюшки, отвергшего дружбу императора Павла, выбора не было. И счастье, что мы превзошли Наполеона; чувствуя силу, мы теперь могли показать великодушие и благородство и показали их в турецкой кампании 1829-го года. А то, что раб оказался не готов ни к Наполеону, ни к русской победе, нашей вины тут нет.
Я могу представить и то, что ответил бедному отцу нашему Саша — чувствовали-то мы одинаково.
Бог весть, что произошло дальше между ними, но отец был оскорблён смертельно и взялся за оружие. Была ли это сабля, его любимый нож для разрезания бумаги или просто первый острый предмет, попавшийся под руку, Бог весть. Не думаю, что Саша собирался сопротивляться всерьёз; не думаю, что и отец хотел его убивать, но случайный, нелепый удар в висок был нанесён; думаю, помочь было уже нельзя; и когда стало очевидно содеянное, отец объявил крестьянам, что его поступок — начало борьбы, и он уходит сейчас с ополчением в лес. Крестьяне, увидев барина Василия Степановича в невменяемом состоянии, а сына его Александра Васильевича в луже крови в прихожей господского дома, в ужасе от произошедшего и опасаясь, что их, обвинив во всём, упекут без разбору в каторгу, разделились поровну; часть «ополченьем» отправилась с барином в лес, с целью присмотра, дабы он чего ещё не набедокурил, другая же — за полицией в Кесьминск. Отец, по их рассказам, которым я не могу не верить, был ещё в худшем состоянии, чем в пору «конвента». Диагноз доктора Граббе сбывался, но так, словно ход времени был нарушен. На дворе стояла поздняя осень, очень холодная и сырая; на второй день бессонного хождения по лесу у отца начались воспаление, жар, и когда его на носилках доставили в усадьбу, то он уже был в кризисе и так на глазах прибывших на место полицейских чинов и дознавателей и скончался.
Меня вызвали срочным оповещением о смерти отца и брата из Полтавы, я взял длительный отпуск, и когда приехал, обоих уже похоронили рядом с моей и Сашиной бедной матушкой, твоей бабкой. Ужас произошедшего не сразу дошёл до меня. Но уездный предводитель, как и полицмейстер, посоветовали не предавать дела огласке, списав на несчастный случай и скоротечную болезнь, тем более что твой дед умер собственной смертью.
Когда же я, наконец, это всё осознал, произошедшее меня раздавило. В Полтаву я не вернулся. Поехал в Москву, где виделся с тобой и Аней, не знаю, помнишь ли ты это. Матери твоей сказал, что Саша погиб на охоте, а отец от горя наложил на себя руки. В общем, я не солгал в главном — виною Сашиной гибели был отец. Тебе, помнится, говорили, что папа умер от последствий старого ранения, хотя ранений тяжёлых он сумел избежать и был к этому времени вполне здоров. Жить не хотелось. Жить, чтобы унаследовать что? Весь этот навьинский ужас и само имение, которое я считал, начиная с какого-то момента, про́клятым, погибельным? Ведь только расставшись с ним, мы, Лысогорские, смешно и подумать, когда-то удельные князья никому не нужного куска леса и болот, ведовской горы да диких деревень, выбились в люди, думал я. А теперь оно обратно засасывало в свою чёрную трясину всю нашу семью. В имении я назначил управляющего. Жизнь же для меня потеряла всякую цену. Я некоторое время занимался наукой, потом вернулся на военную службу. Всё, что говорили о моём бесстрашии и презрении к опасности, происходило исключительно от разочарования в жизни. Я был гораздо моложе сердцем и умом, хотя это не было так уж давно. Но смерть не приходила, точнее, приходила в совсем неожиданной форме и обличии. Я умирал несколько раз, умирал по-настоящему, но всё время не мог умереть. Лучше тебе не знать подробностей. Всё, что ты слышал обо мне, дорогой племянник, — правда. Я так хотел, чтобы ты разобрался со всем сам, потому что и тебе, боюсь, грозит похожая участь. Для этого я и позвал тебя в Италию, но точно знал, что нам окончательно предстоит говорить — здесь. Ведь с тем, что ты узнал, тебе придётся разбираться после моей смерти, а она когда-нибудь наступит; она не может не наступить.
Ах, вот ещё что. До того, как это всё случилось, я в 1814 году в Полтаве взял себе в прислугу казачку Оксану, сироту, воспитывавшуюся у приходского священника Афанасия Тивериадского. Это мать Филиппа, а кто его отец — он тоже знает. Люби Филиппа как брата. Я рад, что вы подружились. Но пусть Филипп не узнает того, что ты узнал здесь. Ещё тогда, в Полтаве, я определил ему пансион; а ребёнок, на счастье, оказался необычайно способным к рисованию. После того, что здесь случилось в 1817-м, я в Малороссию уже не вернулся; вещи мне переслали в Москву; мать его писала мне мало, потому что была полуграмотная, да я и не знаю, много ли она читала из того, что я ей писал. Когда стало ясно, что мы больше не увидимся, её взял в жёны отставной вахмистр Вакаринчук, инвалид, и она родила ему ещё троих. Потом была кампания в Турции. Встретились мы с Филиппом уже в Италии; Академия обеспечила его стипендией. Завещание я составил — оно хранится в Москве у нашей валашской родни. Хочешь узнать ещё что-нибудь?
— А что написано по-древнеегипетски на двух обелисках при въезде? — Эспер спрашивал это исключительно, чтоб отвлечься от безнадежности только что услышанного.