Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этот раз мы не останавливаемся, чтобы поесть буррито с говядиной. Я не высовываю голову из окна. Мои уши и губы не хлопают на чудесном ветру. Мы просто садимся в фургон, а через четыре часа выходим; останавливаемся мы только один раз, чтобы я сделал свои дела.
Мы приезжаем домой и вытаскиваем из багажника пляжные полотенца и мини-сёрфы. Потом разбираем чемоданы и раскладываем еду по шкафам. А Макс почти сразу ложится в постель. Я пытаюсь пойти за ним, сую нос под одеяло, тыкаюсь мордой в щёку. Даже гавкаю разок, но он, похоже, не слышит. Он натягивает одеяло на голову, и я тревожно кружусь на месте, пытаясь улечься. Но не могу. Сейчас нам нужно отрабатывать номер. Мы должны танцевать! Потому что у нас ещё есть время, чтобы исполнить наше коронное движение, выиграть соревнования и заполучить роль в кино.
Мы сможем остаться вместе, если попытаемся.
Та ночь тянется медленно. Мысли надвигаются и отступают, словно волны на берегу, мои глаза полузакрыты. Позже я слышу шум в гостиной и решаю размять ноги. Я вижу там Папу, сидящего на углу дивана. Он смотрит куда-то вдаль, как обычно делаю я, когда глубоко-глубоко задумываюсь. Потом его плечи начинают трястись, и я слышу, что он тоже плачет. Очень тихо. Инстинкт говорит мне подбежать к нему, уткнуться носом в ладони, но я останавливаюсь возле ночника. Чаще всего мне кажется, что я понимаю людей. Я понимаю, почему они ненавидят и почему любят. Но иногда бывают дни, когда я открываю для себя что-то новое — скрытую сложность. И она потрясает меня до глубины души.
Это меня тоже потрясает.
Потрясает — как же легко всё может развалиться.
Вернувшись в постель, я сплю, но урывками. Каждый раз, когда я переворачиваюсь, Мистер Хрюк дико визжит, и я никак не могу удобно улечься, сколько бы раз ни вставал, поворачивался и ложился. Макс и Эммалина тоже не могут как следует уснуть. Они много вздыхают, как и я, наполняя животы воздухом. Когда солнце наконец встаёт, у нас у всех красные, усталые глаза.
Я высовываю нос из комнаты Макса, ожидая почувствовать те же запахи, что и прошлой ночью: смятение, гнев. Но там пахнет только мягким лавандовым мылом, которым Мама моет руки, а ещё держится едва заметный аромат вчерашних сэндвичей. Сначала я думаю, что не спим только мы с Максом и Эммалиной, но вскоре я слышу шорох ног. Это Папа в своей комнате. Когда я тихонько вхожу, Мамы там нет — но на кровати лежит открытый чемодан.
— Эй, привет, парень, — говорит Папа, заметив меня.
Мне приходит в голову, что надо бы спрятать его ботинок. Или оба ботинка? Да, точно, оба ботинка! Без обуви он не сможет уйти! Идея полностью овладевает мной, и я начинаю лихорадочно бегать из угла в угол, ища что-нибудь, что хотя бы пахнет обувью.
— Эй, — говорит Папа. — Спокойнее, дружок. Спокойнее.
Но я всё равно мечусь.
В глубине души я понимаю, что Папа уйдёт — с ботинками или без них, с носками или без них, с галстуками или без них. Но что мне ещё делать?
Папа осторожно хватает меня за ошейник. Другой рукой он мягко касается меня — именно так, как мне нравится. А потом он прижимается лбом к моему лбу и шепчет:
— Прости, Космо. Мне очень, очень жаль.
Меня обволакивает его тёплый запах. Я облизываю его запястья, руки, чтобы сказать: «Всё хорошо», хотя на самом деле всё не хорошо. Его нужно утешить. Я несу ответственность в первую очередь за Макса — но я вижу, когда кому-то рядом больно.
Он отпускает меня. Не зная, что делать, я сую нос в кучу его носков на кровати и несколько раз громко фыркаю. Папа забрасывает одежду в чемодан, а я не свожу с него взгляда.
— Не смотри на меня так, Космо, — говорит он, утирая нос. — Я знаю, это… В конце концов всё будет хорошо. — Он убирает последнюю пару носков, которую я не мог достать. — Будь хорошим псом.
Мне не нравится эта команда. Я всегда хороший пёс.
Чемодан щёлкает и закрывается. Кажется, что скрипит каждая половица, когда он уходит. Я медленно выхожу из дома вслед за ним, на подъездную дорожку, где ждут Мама, Макс и Эммалина. Папа долго молчит, потом говорит Эммалине и Максу:
— Я ненадолго уеду к Бабушке и Дедушке. Скоро увидимся. — Он целует их в макушки. — Люблю вас. Помните, я очень сильно вас люблю.
Скуля, я прижимаюсь к ногам Макса. Мы смотрим, как Папа садится в машину. Макс кладёт руку мне на голову и там её и оставляет. Я чувствую, как он перебирает мою шерсть, и я облизываю его пальцы, ладони. Я лижу и лижу, надеясь, что смогу прогнать грусть.
— Всё нормально, — говорит он, но я знаю, что убеждать в этом надо Макса, а не меня.
Я громко лаю. Папа высовывает голову из окна и говорит мне:
— Хороший мальчик. Оставайся тут.
Я чувствую, насколько серьёзны его слова. Оставайся. Оставайся с ними. Оставайся с ними, даже если я не останусь.
Машина выезжает со двора в туманном утреннем свете. Она проезжает мимо беличьих кустов и вороньих деревьев, поднимает пыль и плюётся выхлопными газами. А я всё обдумываю слово «оставайся». У меня разве не должно быть выбора в таких делах?
Из всех команд в моей жизни я ослушался очень немногих. Когда я был ещё совсем маленьким, я твёрдо решил стать хорошим псом во всех смыслах слова. Но ещё я обещал защищать Макса с собачьим упрямством до конца жизни. Одно же важнее другого, верно? Так что я бросаюсь вперёд. Сначала бегу трусцой, потом со всех ног, несмотря на боль. Я бегу за машиной, которая превращается в точку на горизонте.
Я бегу так быстро, как могу, пока не заканчиваются силы.
Лебеди — ужасные птицы. Они не сидят на деревьях и не дают гоняться за собой на пикниках. До меня доходили слухи, что они кусаются, что охотятся на собак всех пород возле прудов. Но одно я точно знаю: лебеди живут парами всю жизнь — и пингвины тоже. На канале «Дискавери» про это рассказывали очень подробно. Я тогда не совсем понимал всей важности того, что узнал: когда одна связь разрывается, с ней разрушается и всё остальное.
Я ещё долго прислушивался, надеясь услышать мотор папиной машины, но он так и не вернулся. Следующие три ночи я ждал. У окна есть особое место, где я просовываю нос сквозь жалюзи. Я жду света его фар в темноте, механического «вру-у-ум», с которым он останавливается во дворе. Я представляю, как торжествующе лаю, а потом бегу к нему по газону и тут же переворачиваюсь на спину. «Погладь мне живот, — скажу я ему, — и всё будет хорошо».
Макс, конечно, всё отрицает, но, по-моему, он тоже мечтает о чём-то похожем. У него такое выразительное лицо; иногда я по нему сразу всё вижу. Он моет посуду, вдруг поднимает голову и внимательно смотрит, словно я, когда выслеживаю пчелу во дворе. А потом моргает, трясёт головой и снова намыливает губку.
Он может говорить со мной о чём угодно, и я послушаю. Вместо этого мы смотрим вместе телевизор, а всё вокруг пронизано печалью. Она видна в покачивающейся траве и слышна в шёпоте деревьев, она в облаках, собирающихся кучами, в хлопьях, которые мы едим, и в воздухе, которым дышим. Я до сих пор репетирую наш номер, до сих пор надеюсь, что Макс передумает, — что мы выйдем на сцену и покажем всем наши безупречные движения. Потому что я жду этого каждое мгновение. Телефонного звонка. Стука в дверь комнаты Макса. Какого-то сигнала, который скажет, что я ухожу, а Макс остаётся, что нас разлучают.