Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я заполнила урну золой из дедовой дровяной печи и вернула ее на место; никто так и не поинтересовался, откуда на крышке взялись царапины. Сожгла последние поленья, которые он нарубил, – и меня даже не удивило, что и они были из дуба, который стоял и медленно умирал посреди поля перед домом. Урну в конце концов опустили в землю на бабушкиной могиле на кладбище. Я бы и сама с этим справилась, но было бы лучше, чтобы кто-нибудь другой, профессионал, высек дедушкино имя на граните под изображением пирамиды с поднимающимся солнечным диском, узором, который в детстве казался мне замочной скважиной. В нижней части камня теперь был высечен текст золотом: «Нет ничего сильнее любви».
Семи дней и семи ночей, которые горевал Гильгамеш, мне было недостаточно. Прошло много лет, прежде чем я смогла пережить потерю деда – если вообще смогла. Утрата вселила в меня неуверенность: смерть Элиаса Йенсена повлияла и на мое отношение к письму.
В часовне Университетской больницы мне удалось остаться с ним наедине на несколько минут. Он лежал в гробу. Отец, или кто-то из похоронного агентства, обрядил его в белый пиджак, который он носил в море, будучи стюардом. Мне бы хотелось, чтобы он отправился в последний путь в истрепанной небесно-синей галабее – монах, художник, номад – но пиджак стюарда тоже вполне годился. Дед выглядел моложе. Брови угомонились и улеглись, как сложенные крылья. Он лежал так, как будто просто прилег отдохнуть перед долгим плаванием.
Я смотрела на него внимательно, долго, могла, казалось, разглядеть швы черепа под кожей. Повязка на одном из запястий была почти не видна. Я думала, что разревусь, но не плакала. Я была совершенно спокойна. Мысли казались особенно острыми. Я помнила, что он рассказывал о церемонии «отверзения уст» в Древнем Египте. Захотелось попробовать. Можно ли было провести ее топором: тронуть его губы? Как там назывался инструмент – adze? Тесло?
Я отказывалась поверить в его смерть. Он как-то упоминал жуков, которых надлежит класть на сердце умершему. Где бы раздобыть жука в это время года? Я бы посадила его в каплю красной краски, а потом отпустила бродить по телу дедушки: переливание крови, противошрифтие от действия алой смертельной руны, прямой как стрела; письмо, твердящее «быть», «быть», «быть». Вместо этого я вынула свою шариковую ручку, закатала один рукав пиджака и рубашки и написала на внутренней стороне его предплечья, возле самого локтя: «Не умирай, – написала я. – Не умирай. Не умирай. Не умирай».
Его собственные слова, которые он так часто мычал во сне. Это был спонтанный поступок. Возможно, я пробовала сплутовать. Обмануть смерть. Мне даже показалось, что я заметила подергивание, но это, должно быть, был обман зрения. Хотя не знаю. Может, и нет.
С тех пор я помню эти минуты: это была моя первая попытка пробудить кого-то из мертвых.
Дед сказал мне однажды: человек пишет, потому что смертен. Сейчас, перед мертвым лицом мужчины в белом пиджаке стюарда, это звучало совершенной бессмыслицей. Километры дедовых надписей на камне ничуть не помогали ему в это мгновение. И все мои собственные одинокие и унылые буквы не помогали ни капли.
Можно обрести бессмертие только одним-единственным способом: не умирать вовсе.
Как избежать смерти?
Уход дедушки был весомой причиной, по которой я начала сомневаться. В письме, в знаках, во всем. И как будто этого было недостаточно, меня предала и Элен. Посредством письма.
* * *
Женщина с шальными глазами сидела в больнице, не произнося ни слова. Все понимали, что она, должно быть, пережила потрясение, что-то, для чего не находится слов. Психиатр осторожно попытался ее разговорить. «Вы хотите мне что-нибудь рассказать?» – мягко спрашивал он несколько раз. Она хранила молчание. Он протянул ей лист бумаги и ручку. «Попробуйте записать, так Вам будет проще», – сказал он. Оставшись одна, она достала спрятанный в рукаве скальпель и написала им простейшую из всех букв, I, вдоль каждого запястья.
Ближе к окончанию средней школы я набралась храбрости и пригласила Хенрика на вечеринку в одну из роскошных вилл недалеко от церкви. Напряжение между нами только возросло за последние месяцы, чему немало способствовало катание по Palatino восьмого кегля.
Пару-тройку раз я бывала у него дома. Мы сидели на диване у него в комнате, слушали пластинки и ощущали в воздухе электричество. Хенрик и сам играл в группе. В углу стоял черный гитарный кофр, изукрашенный нечитаемыми знаками: он уверял меня, что они вдохновлены работами художников граффити, которые расписывают поезда нью-йоркской подземки. Хенрик был страстным поклонником Дэвида Боуи. Я ценила его вкус. Мне до чертиков наскучили мальчики, которые свистели мне вслед и пели Саймона и Гарфанкела, когда я проходила мимо: «Cecilia, you're breaking my heart»[52]. У Хенрика были все пластинки Боуи, и он ставил их снова и снова. Мне тоже начал нравиться этот певец. Казалось, будто он тоже с другой планеты – как мы, если верить теории Элен, – подозрение, которое значительно укрепилось, стоило только изучить обложки его пластинок. И тем не менее: важнее всего были не замысловатые тексты, но музыка, гитарные риффы, атмосфера. Звук из динамиков был коммуникацией сродни сигнальным барабанам: этакое примитивное послание, которое мы ощущали телом. Но зачастую я понимала, что Хенрик пытается сказать мне что-то конкретное. Он мог переставить иглу на определенную дорожку и, пока звучала строчка – скажем, «Oh, my love, Janine, I'm helpless for your smile»[53], – посмотреть на меня так, как будто сам говорил это. В остальном притяжение между нами было бессловесным. Я ощутила его еще за несколько лет до этого, за игрой в прятки в темноте подвала его дома. Я чувствовала его запах и, даже не видя его, знала, где он прячется. Мы были как насекомые, как ночные мотыльки; мы могли передавать любовные сигналы на длинные расстояния при помощи запаха.
Однажды, посреди исполнения моей любимой «Life on Mars?»[54], Хенрик нарушил тишину, объявив: «* * *». Я отпрянула от неожиданности. Меня поразило, что он это сказал. Что отважился. На такие весомые слова. Я подумала, ему бы набрать их в верстатку – прочувствовать всю их свинцовую тяжесть. Глядишь, может, и не решился бы говорить такое?
Я рассмеялась. Я смеялась, потому что не могла воспринимать это всерьез.
Он попытался меня поцеловать.
Подожди, сказала я, не прекращая смеяться, но в то же время меня одолевало смущение. Он громко дышал через нос, обвил меня руками, как в