Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец не очень знал, но любил музыку, поразительно увлекательно мог о ней говорить. Бабушка Гитана, с которой он часто, по ночам, разговаривал о романсах и пел под гитару, любила и разбиралась в балете и приучала и меня к сему искусству. Однажды, в 95‒96-м годах одни знакомые меня пригласили в Большой, на спектакль «Кармен», в директорскую ложу, над оркестром. У нас были три места в первом ряду и два во втором. Отец сидел позади меня и придерживал меня. Папа не понимал этого искусства, и ему было смертельно скучно, отчего каждые две-три минуты он склонялся ко мне и делал серьезным голосом замечания, от которых любой простой человек неудержимо бы смеялся. Дома, за чаем, я рассказывала матушке свои впечатления как-то очень сбивчиво, запутанно, и отец вставлял свои «философские замечания», от которых я с матушкой веселилась. Вестимо, она не добилась от меня вразумительного ответа: было далеко за полночь, а родителям хотелось знать мои впечатления о балете, и они уговорили меня написать. Это было скорее изложение, нежели очерк, и когда отец прочел его, то сказал слова, изменившие мое отношение к подобному занятию. Отец снисходительно относился и чуть-чуть завидовал тому, что мне нравится классическая музыка. Часто к Новому году или ко дню рождения родители дарили мне билеты в Большой театр на балетный спектакль. Заранее, в разговоре, матушка выясняла у меня, что бы мне хотелось получить в подарок. Почти всегда это были два билета или в консерваторию, на концерт Дм. Хворостовского или Т. Курентзиса, или в Большой. Когда не было мобильных телефонов, отец требовал, чтобы мы звонили домой. И в день моего посещения концерта или театра отец освобождался с работы, и, какая бы погода ни стояла на улице, он заранее разогревал машину. И когда забирал меня из театра, проходил, пока мы одевались. С появлением мобильного каждый шаг контролировался. Не успевали мы остановиться возле подъезда, парадную дверь открывал отец. В каком бы я ни была настроении, что бы со мной ни происходило, я обязана была за чаем рассказать родителям самые сильные впечатления. Потом я вольна была писать или не писать. Кое-что из моих впечатлений-записей я давала родителям, и где-то четыре-пять дней мы жили только театральными воспоминаниями. Мне нравилось это занятие для себя, и мне хотелось запечатлевать какие-то приятые моменты. Бесспорно, отец совершенно не разбирался в искусстве балета, но, когда об этом рассказывала мама или бабушка, он слушал как завороженный…
Истинная заслуга отца, что я приобрела навык писать очерки. Часто у него в кабинете мы рассматривали книги — альбомы с репродукциями, вестимо, или на английском, или на итальянском, или на немецком, и ему достаточно было прочитать имя живописца, чтобы рассказать и о нем, и о стиле, и об эпохе. Отец чаще рассказывал и объяснял мне что-то по истории искусств, по русской и зарубежной литературе, нежели о театре и кино: ведь «стержень» всей русской драматургии и кино — отношение человека с Господом и друг с другом. Смысл русского кино не зрелище, а возможность дать вглядываться, вслушиваться в героев. Писатели, драматурги и сценаристы, в какой бы форме, в каком жанре ни рассказывали, в основе лежит отношение человека к Богу, его готовность принимать те или иные испытания ради чего-то или ради кого-то. И это можно описать одной-двумя фразами, как Островский, или Михаил Лермонтов, или Александр Пушкин, или граф Толстой, или Антон Павлович, так что читатель или зритель в зале моментально улавливают… И отец показывал это. Мог показать любого героя русских писателей. Все происходило сразу, без подготовки. Он обращался ко мне. Без подготовки, почти что без паузы… Отец, папа, а через пять секунд вместо отца-папы появлялся герой, от лица которого он обращался ко мне. И в облике, и в жестах, и в голосе ощущалось столько переживаний, что я невольно начинала сопереживать ему. Благородные, негодяи, трусы, лжецы, предатели, убийцы или подлецы. Но при этом я не питала к отрицательным героям ненависти. Отец всегда меня ловил на этом и веселился.
Последние лет пять он часто объяснял мне, что русская литература и русская драматургия основаны на любви и сострадании. Года два он писал, вернее диктовал, свои воспоминания. Он писал их короткими главками-заметками. Затем читал. Мы обсуждали полтора-два часа. Через некоторое время он писал следующую.
Еще папа хотел поставить на театральной сцене спектакль «Три сестры» А. П. Чехова. Он лет десять рассказывал мне, что нужно уйти из ВГИКа, чтобы заняться инсценировкой. Он мечтал поставить, снять хотя бы мультфильмы по двум моим сказкам: «Тропинка домой» и «Возвращение Раймонды». Видел отец чрезвычайно плохо: последние лет пятьдесят сопротивлялся туберкулезу глаза. И рисунки к пяти моим сказкам, и свою последнюю книгу «Сундук артиста» отец создал слабозрячим. Он еще успел полистать мою книгу «Затерянные сказки». Надевал две пары очков, брал сильную лупу. Часто папа брал гитару и пытался наигрывать, петь тот любимый наш романс Константина Фролова «Посвящение женам декабристов»…
За пять месяцев до ухода отец попал в больницу, упав дома — сломав шейку бедра. Он держался с докторами и медсестрами как дворянин, хотя сломанная нога сильно болела. Отец звонил из больниц, расспрашивал обо всем подробно. Шов медленно, но заживал. Когда мама приходила его навещать, он притягивал ее к себе и как-то пристально-нежно на нее смотрел и шептал, шептал, шептал. Только мы с мамой знали, как отец — папа — Алеша — просился, рвался домой. В его голосе звучало:
Прошло Светлое Христово воскресенье, и к нам в гости пришли одни близкие друзья. За два часа, что просидели мы за чаем, сменилась не одна тема разговора. Ближе к уходу кто-то из них обронил, что через месяц в Москву приедет удивительный, талантливый дирижер Теодор Курентзис. Мне не верилось. Какое-то тихое и светлое волнение воцарилось в душе. Весть о том, что прекрасный дирижер будет недалеко от меня, вытеснило угрюмые мысли о билетах: почему-то я верила в то, что непременно услышу его. Кто-то из знакомых сказал, что билет — его три зарплаты: простым зрителям туда не попасть, а уж людям с родовыми травмами и подавно, ведь мы не можем обойтись без сопровождающих. Все поблекло, потускнело. В душе поблагодарив Бога за счастливые дни надежд и многозвучных ожиданий, я вернулась к повседневным заботам.
Последний месяц весны был уже на излете, отцветала моя любимая сирень, когда позвонил тот знакомый и любезно предложил пойти с ними на концерт Теодора Курентзиса. Я едва смогла вымолвить одно-единственное слово. Наверно, мои скромные мечты не вынесли этого потока нечаянной радости, так что я не спорила с матушкой, в чем идти…
Концертный зал «Зарядье» расположен не столь далеко от нашего дома, но дорога к нему чрезвычайно извилистая. Мы плутали почти час по странным, волнистым холмам просторного парка «Зарядье». Окрест нас тянулись аллеи парка и вдалеке улицы. Одна из аллей привела нас к подземному тоннелю с надписью «Стоянка концертного зала Зарядье». Зданий никаких заметно не было. Едва мы проехали метров пятьдесят, я ощутила неземную стылость вечности: сумрачно, громадные ржаво-серые своды, бесконечная дорога. Закуток. И снова бесконечный путь в никуда. Данте это описал. Закоулок Чистилища. Неровные, будто плавящийся, стекающий камень, какие-то оловянные воздуховоды тянулись по округлым сводам, изливая слабый свет. Это все возводят люди! Впереди был просторный выход, за которым все было залито солнечным светом. Через пару минут мы были уже на просторе перед бетонно-стеклянной, бесформенной глыбой, от которой я внутренне отшатнулась. Но смирилась, напомнив себе о несравненном дирижере, который разрушит все это, выправит, преобразит одной лишь музыкой. Люди не спеша шли к залу. Многие шли с цветами. Нас встретила барышня с приятным лицом, большими, лучезарными, черными глазами. Она оказалось устроителем Дягилевского фестиваля в Перми. И мы направились за ней, в концертный зал. Именно за ней, потому что билетов у нас не было.