Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может быть, он был мой самый настоящий, верный друг. Но онбыл гораздо старше меня как по возрасту, так и по литературному положению, иего дружба со мною имела скорее характер покровительства, что еще Пушкин назвал«иль покровительства позор».
Самое удивительное, что я никак не могу написать егословесный портрет. Ни одной заметной черточки. Не за что зацепиться: ну вприличном осеннем пальто, ну с бритым, несколько старообразным сероватым лицом,ну, может быть, советский служащий среднего ранга, кто угодно, но только непоэт, а между тем все-таки что-то возвышенное, интеллигентное замечалось вовсей его повадке. А так – ни одной заметной черты: рост средний, глаза никакие,нос обыкновенный, рот обыкновенный, подбородок обыкновенный. Даже странно, чтоон был соратником Командора, одним из вождей Левого фронта. Ну, словом, не могуего описать.
Складываю, как говорится, перо.
Помнится, в то утро королевич привел с собой какого-тополудеревенского паренька, доморощенного стихотворца, одного из своихмногочисленных поклонников-приживал, страстно в него влюбленных.
Кто-нибудь из них повсюду таскался за королевичем, собожанием заглядывал ему в глаза, как верный пес, и все время канючил, просяпозволения прочитать свои стихотворения.
Королевич обращался с ними грубо и насмешливо, не стесняясьв выражениях:
– Ну чего ты за мной ходишь? Может быть, ты воображаешь себязамечательным талантом-самородком вроде Алексея Кольцова или Никитина? Такможешь успокоиться: ты полная бездарность, твоими стихами можно толькоподтираться, и то поцарапаешь задницу. Ну? Не пускай сопли и не рыдай. Москваслезам не верит. Поворачивай лучше оглобли и возвращайся в деревню землюпахать, вместо того чтобы тут гнить. Все равно ни черта из тебя не получится,можешь мне поверить. Хоть, по крайней мере, не мелькай перед глазами, ступай вугол и молчи в тряпочку. Тоже мне гений! Знаешь, сколько ты мне стоишь? И накой черт я тебя, дурака, пою-кормлю. Жалкий прихлебало!
В те годы развелось великое множество подражателейкоролевичу, приезжавших из деревни в Москву за славой. Им казалось, что славакоролевича легкая, дешевая. Королевич их презирал, но все же ему льстило такоепоклонение.
Кажется, ни один из этих несчастных, свихнувшихся наэфемерной литературной славе королевичевских эпигонов так и не выписался всколько-нибудь приличного поэта.
Все они сгинули после смерти своего божества. Иные из них попримеру королевича наложили на себя руки.
Обиженный подражатель, утирая рукавом слезы, удалился.
Мы остались втроем – королевич, соратник и я. Королевичподошел ко мне, обнял и со слезами на глазах сказал с непередаваемой болью вголосе, почти шепотом:
– Друг мой, друг мой, я очень и очень болен! Сам не знаю,откуда взялась эта боль.
Он произносил слово «очень» как-то изломанно, со своимстранным акцентом. Выходило «ёчень, оёчень, иочень»…
Слова эти были сказаны так естественно, по-домашнемужалобно, что мы сначала не поняли, что это и есть первые строки новой поэмы.
Потом он встал, прислонился к притолоке, полузакрыл своивдруг помутневшие глаза смертельно раненного человека, может быть дажеживотного – оленя, – и своим особым, надсадным, со странным акцентом голосомпроизнес:
– То ли ветер свистит над пустым и безлюдным полем, то ль,как рощу в сентябрь, осыпает мозги алкоголь. Голова моя машет ушами, каккрыльями птица. Ей на шее ноги маячить больше невмочь. Черный человек, черный,черный, черный человек на кровать ко мне садится, черный человек спать не даетмне всю ночь.
Только тут мы поняли, что это начало поэмы.
«Черный человек» он произносил с особенным нажимом, ещеболее ломая язык:
«Чьорный, чьорный, чьорный, человек, ч`лавик»…
Королевич вздрогнул и стал озираться, как бы увидевневдалеке от себя ужасный призрак.
Поэма называлась «Черный человек».
– Черный человек водит пальем по мерзкой книге и, гнусавянадо мной, как над усопшим монах, читает мне жизнь какого-то пройдохи изабулдыги, нагоняя на душу тоску и страх. Черный человек, черный, черный…
Слезы текли по щекам королевича, когда он произносил слово«черный» не через «ё», а через «о» – чорный, чорный, чорный, хотя это «о» былокак бы разбавлено мучительно тягучим «ё».
Чорный, чорный, чорный.
Что делало это слово еще более ужасным.
Это был какой-то страшный, адский вариант пушкинского
«…воспоминания безмолвно предо мной свой длинный развиваютсвиток; и с отвращением читая жизнь мою, я трепещу и проклинаю и горько жалуюсьи горько слезы лью, но строк печальных не смываю».
Я уже упоминал, что Лев Толстой, читая это стихотворение,всегда с особенным упорством и значением вместо «строк печальных» говорил«строк постыдных».
Поэма королевича «Черный человек» была полна строк именно непечальных, но постыдных, которых поэт не мог и не хотел смыть, уничтожить.
«…Не знаю, не помню, в одном селе, может в Калуге, а может вРязани, жил мальчик в простой крестьянской семье, желтоволосый, с голубымиглазами… И вот стал он взрослым, к тому ж поэт, хоть и небольшой, но сухватистой силою, и какую-то женщину сорока с лишним лет называл сквернойдевочкой и своею милою».
Королевич стоял, прислонясь к притолоке, и как быисповедовался перед нами, не жалея себя и выворачивая наизнанку свою душу.
Мы были потрясены.
Он продолжал:
– …Черный человек! Ты прескверный гость. Эта слава давно протебя разносится. Я взбешен, разъярен, и летит моя трость прямо к морде его, впереносицу…
Королевич вдруг как-то отпрянул и сделал яростный выпад, какбудто бы и впрямь у него в руке была длинная острая трость с золотымнабалдашником.
Потом он долго молчал, поникнув головой. А затем почтишепотом промолвил:
– …Месяц умер, синеет в окошко рассвет. Ах ты, ночь! Что ты,ночь, на коверкала? Я в цилиндре стою. Никого со мной нет. Я один… И разбитоезеркало…
Звездообразная трещина разбитого зеркала как бы прошла черезнаши души. Какой неожиданный конец!
Оказывается, поэт сам как в горячечном бреду разговаривал сосвоим двойником, вернее сам с собой.