Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он оставлял экономке достаточно денег, чтобы в его отсутствие вести домашнее хозяйство. За это время она всегда получала от него только одно письмо, которое каждый год повторялось слово в слово:
«Дорогая фрау Вальтер!
Не забывайте заботиться о саде. Там должно цвести много цветов. Возьмите небольшую горстку пепла из урны и посыпьте все клумбы.
Это письмо регулярно приходило весной; фрау Вальтер добросовестно следовала его указаниям. И цветы цвели…
Каждый день Хаген Диркс выходил в сад. Не в какой-то определенный час – как правило, во второй половине дня или вечером. Иногда рано утром и один-два раза точно в полдень, при самом ярком солнечном великолепии. Он выходил туда – и играл.
Иногда он вставал лунной ночью. Брал свою скрипку, подходил к окну – и играл так, чтобы было слышно в саду.
Вдова музыканта Вальтера не задавала вопросов. Она знала Хагена Диркса еще маленьким мальчиком, добрым и дружелюбным, и понимала, что это одинокое поместье, эта урна в цветущем саду и эта игра на скрипке были чем-то, что принадлежало только ему, во что она не должна была вмешиваться. Они, бывало, разговаривали, но только этот обряд поклонения посредством музыки никогда ими не упоминался. Когда он играл, вдова не показывалась, таясь за занавеской у окна, слушая тихо и взволнованно. В свое время она тоже посещала консерваторию, да к тому же долгих двадцать шесть лет пробыла супругой оркестрового скрипача, поэтому хорошо знала все произведения, которые он играл. Она не раз слышала их в исполнении виртуозов; но то, чему внимала она в эти летние недели… ах, это было совсем другое.
Иногда он играл Венявского, и летний вечер был так мягок. Минорные аккорды мазурок, полонезов и романсов ласкали ветви, и все ароматы сада покачивались в плавном хороводе; налетала неясная, лирическая тоска…
В другой раз она слушала, как он играет Боккерини, а затем концерты Моцарта. Как благодарность за прошедший день или за жизнь… Весело и беззаботно жужжали блестящие, будто бы отполированные, бронзовки.
Однажды в полдень, перед грозой, когда зной был плотным, как туман, он играл Иоганнеса Брамса. А сразу после него – венгерские танцы.
Он играл каждый день, иногда по ночам. Играл Верачини, Джакомо ди Парадизо, Джеминиани. Играл «Чертову трель» Тартини, и фрау Вальтер казалось, что два зеленых глаза загорались тогда в зарослях…
Палестрина, Орландо ди Лассо… потом снова Шуберт. Пьеса за пьесой, бесконечно бьющий музыкальный ключ. Женщина за занавеской складывала руки в молельном жесте – и сидела так долго, неподвижно; слезы катились у нее по щекам. Они не умирали, эти звуки – они продолжали жить в тихом воздухе.
Он играл Шпораи Мендельсона, а также фантазии Шумана. Но только глубокой ночью он играл Бетховена – всегда из открытого окна. Сначала романсы, потом – концерты ре мажор. Она подумала: нет на свете больше человека, который бы смог так сыграть адажио соль диез… «Теперь он один, – думала она, – теперь он там, со своим божеством. Лишенный земной оболочки, покинувший мир».
И цветы больше не осмеливались источать ароматы. И Рейн затаивал дыхание. И тем быстрее наступало время, когда он должен был снова уехать, туда – в шумный мир, тем всем хотелось Баха.
Однажды он вышел в сад ночью. Остановившись в паре шагов перед постаментом с урной, он поднял свою скрипку. Звуки фуг и сонат вплелись в лучи лунного света, слагая прозрачный, как горный хрусталь, храм, чей свод возносился все выше и выше в небо, и вот – затмил его. Хаген играл «Чакону», и внимавшие ему цветы понимали, что он воспевал ее горе, ее радость. Он играл «Воздух»[8], и цветы переставали существовать, от них оставался лишь сладкий аромат, содержащий в себе ее душу, чистую душу мертвой женщины… и душа эта была счастлива. Под звуки скрипичных концертов душа воспаряла вверх – таково было великое покаяние, которое скрипач приносил божеству. И Бог всех миров и всех вечностей целовал эту милую душу – и скрипка ликовала.
Ликовала – это было прощение. Ликовала – это было освобождение…
Так играл Хаген Диркс.
Вот что выяснил старый Райнингхаус, вот что он рассказал своим друзьям. Но одно небольшое обстоятельство было ему неизвестно – то, что скрыл доктор Марсель Бенедикт-Оллэраунд. Он упомянул о нем позже – человеку, написавшему эту историю.
Вот что это было.
Когда мюнхенская полиция изъяла тело фройляйн Астен, то забрала и веревку. И как бы ни хлопотал доктор Бенедикт, чтобы вернуть ее, у него ничего не вышло: ее либо потеряли, либо нашелся другой охотник. Тогда он отрезал кусочек совершенно безвредного и ни в чем не повинного желтого шелкового шнура – и отослал его своему другу.
Вот так.
Тифозная мари
В этой каморе в сердце пребывает господин всего, владыка всего, повелитель всего. Он не делается больше от хорошего деяния, не становится меньше – от плохого.
Брихадараньяка-упанишада.
Четвертая глава, четвертая брахмана, 22
В зале царил полумрак. Окна были закрыты плотными шторами, столы – сдвинуты вместе. Благодаря накинутому поверх зеленому покрывалу создавалось впечатление, что это один большой стол, за которым сидели шестеро: Эрвин Эрхардт, Зигфрид Левенштайн, граф Тассило Тхун, Вальтер фон Айкс, Ганс дель Греко и Рандольф Ульбинг. Седьмое место пустовало.
Интерьер комнаты дополняли высокое кожаное кресло и стоящий рядом маленький столик. Кто-то предусмотрительно поставил на него пепельницу и положил пачку сигарет и коробок спичек.
Шестеро ждали. Они не говорили. Только бодрый джазовый ритм, доносившийся в эту комнату из отеля «Кармен», нарушал тишину.
Зигфрид Левенштайн. Адвокат. Лет сорока. Еврей, но все же больше рейнландец. Уже четыре года офицер. Обладатель ордена Pour le Mérite[9].
Рыцарь Ганс дель Греко. Уроженец Триеста. Отставной лейтенант военно-морских сил Австро-Венгрии. Теперь он получает пособия из Рима и пытается восстановить свой дом, который был разгромлен итальянцами.
Тассило Тхун. Чешский граф пятидесяти