Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я лежачий. Парализовало три года назад. Реброва Ивана Сергеевича не помню, не знал такого. Хотя странно: он, получается, в мои годы работал, я всех вроде знал из партийно-советского руководства, из актива. Странно… — и старик повел глазами вправо, в сторону визитера. И Вадик вдруг прочел в них, едва открытых и затемненных полумраком утлой комнатенки, настороженность и подозрительность. Догадка тотчас подтвердилась
— Да, справочной службой наш отдел ведал, точно, — продолжил старик Дороднов. — Ее, как перестройка началась и весь этот бардак, Игоряшка Бандуров, мой начальник, под себя перевел. Он ведь, как и я, из органов был, к документам относился ответственно. А потом я на пенсию ушел, Игоряшка умер от рака, ну, и не знаю я, куда эту картотеку подевали.
Вадик-Жираф приуныл. Скрывать не было необходимости: по легенде все естественно. Он встал, собираясь уйти. И тут впервые за все эти дьявольские дни удача улыбнулась ему. Если, конечно, не считать таковою труп Седого на лестничной клетке.
Старик вновь скосил на него узкий слезящийся глаз.
— А ты, милок, не первый тем архивом интересуешься. Год назад приходил один — тоже родственника искал. Но я догадался. Меня не проведешь. Полжизни в органах, как-никак. Совсем другой человек нужен тебе, как и тому.
Вадик состроил недоуменную мину и хотел было вслух удивиться, но старик Дороднов прервал…
— Папашей его интересуетесь, Захаром Ильичем…
— Простите, кем-кем, — словно бы не расслышал Вадик, с трудом сохраняя личину простака.
— Ладно, кончай лапшу-то вешать. Я хоть и недвижный как бревно лесное, а читать еще не разучился и телевизор вот этот маленький поглядываю, — слава Богу, не пропил его Сенька-то еще, не даю.
Старик замолчал на минуту, переведя взгляд на ящик телевизора допотопной модели, что располагался справа на столике.
— Опасный у тебя интерес, парень. Но меня не бойся. Мне жить-то осталось всего ничего. Страха у меня нету, а вот обида со мною будет до последнего вздоха. Была Советская власть, был порядок, я этому порядку служил, честно работал. А как Горбачов с Ельциным перестроили и поизгадили все — так моя жизнь на помойку и полетела. И те, кто нынче у руля, не лучше. Вон пенсию дали — хоть с голоду подыхай.
И нынешний президент и Федька этот Мудрик — такие же, небось, борцы за счастье народное. Помню я Федьку пацаном, пару раз видел. И отца его встречал на партхозактивах не раз. За культуру он отвечал в городе. Общались, хотя в товарищах с ним не ходил, врать не буду. Только не отец он ему был, покойный Захар Ильич. Родственник какой-то. Усыновил он Мудрика-то. А кто отец настоящий — этого я не знаю. И про мать не знаю. И в картотеке ты этого не найдешь.
— Что делать-то? — разоружился Вадик, поняв, что раскололи его безнадежно, и дальше надо врать аккуратней. — Я, Михаил Львович, если честно, журналист. Работаю в свободном поиске. Мы называемся фрилансеры. Собираю материал, пишу статью, а потом продаю, кто купит. Деньги хорошие платят за такие раскопки. Вот решил рискнуть, хоть малость разнюхать… — вы точно угадали, про кого. Ведь нигде ни слова… Людям-то интересно. А деньги жуть как нужны.
— Дурак ты, прости господи, или безбашенный, — пробурчал старик. — Донюхаешься, в асфальт закатают. Ну ладно, так и быть… Дочь у Захара Ильича была. Жила с матерью — развелись они. Носила фамилию отца. Потом Захар Федьку приютил. Бывшая жена стервой оказалась, не пускала на порог, с дочерью общаться не давала. До его смерти, видать, так и было. Захар Ильич переживал сильно. Когда паренька взял, явно ему полегчало. Да вот только непонятно, почему он его так быстро в суворовское училище отдал, как от сердца оторвал. Через год и умер. Ну, вот… А дочь его, Федькина почти ровесница, в городе осталась, вышла замуж, жила отдельно, язык в специальной школе преподавала. Скорее всего, фамилию мужа взяла. Может, и сейчас там же, если не померла. Хотя с чего бы! Лет ей сейчас немного, где-то под пятьдесят. Жива поди… А звали ее, кажется, Нина или Надя. Нет, точно Нина. Если она знает чего и не побоится — расскажет. А кроме нее вряд ли кто… Гляди только, меня не светить. Хочу еще подышать маленько, сам не знаю зачем. Давай, иди, шею береги, вон у тебя какая длинная. Как бы не сломали…
Глава 7
Ультиматум смерти
Фима Фогель потерял счет времени. Его заточили в комнатке — тюрьме размером приблизительно три на три метра без окна. Бетонный пол. Скудный свет падал от единственной лампы на потолке, забранной по — тюремному в частую металлическую решетку. Стены обтянуты губчато-мягким покрытием, словно предполагали наличие в камере буйнопомешанного. На такого же обитателя рассчитаны были коричневого оттенка столик со стулом из легкого литого пластика. Койка и ведро для испражнений (в кроссворде для блатных, буде такой составлен, Фима загадал бы слова «шконка» и «параша») довершали мрачный «дизайн». Особенно угнетали жесткая панцирная сетка и нечто вроде подстилки вместо матраса. Подушки не было вовсе. Заставили раздеться и все унесли. Роба и грубые штаны не по размеру исчерпывали его гардероб.
Первое время Фима почти не спал, извиваясь на этом пыточном ложе в надежде обнаружить позу, когда сетка не врезается в ребра. Потом свыкся как-то.
Мерзкое пойло в алюминиевой миске, без ложки, как собаке, несколько раз пропихивали сквозь отверстие в оконце под смотровым глазком. Он заставлял себя проглотить немного, после чего лежал с открытыми глазами, пытаясь собраться с мыслями. Но собираться, по сути, было не с чем. Все то же изнуряющее, сводящее с ума недоумение, непонимание происходящего сводило любые попытки интеллектуальной работы к отчаянному, все затмевавшему, тупиковому «за что?»
Именно здесь, в этой камере, Фогель на себе испытал то, о чем с содроганием читал в романах и мемуарах. Так чувствовали себя люди, внезапно попавшие в сталинско-бериевские застенки. Там томились, подвергались диким истязаниям (Фима понимал, для него это впереди!) и верные, фанатичные