Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я спорил, возражал, а Гимнов стоял на своем: от обезьяны — и все.
— Давай спросим хоть у Николая Федоровича.
— Давай.
И мы вечером заявились к Голубеву на квартиру.
— Вам что?
— Да вот Гимнов говорит, что человек произошел от обезьяны. Правда это?
— Дурачье!
И он нас выгнал.
Одну ночь я совсем не мог заснуть. Я думал: если нет бога, то как же быть с теми, которые угнетают людей, ссылают лучших, тех, кто борется за правду? Как быть с теми, которые терпят всякую несправедливость и муку?
Я твердо верил в награду для добрых и в наказание для злых на том свете и хранил эту веру. Мне казалось, что Семен Иваныч, на которого у нас в уезде не было управы, на том свете за все расплатится. Я думал, что те, кто замучил дядю Мишу, после смерти примут муку по заслугам.
И вот, оказывается, ничего такого нет.
Я случайно подслушал, как молилась Федосеевна, наша стряпуха. Встав в угол перед иконой, она в темноте начала монотонно бормотать. Я разобрал, что она читала молитвы. Потом, покончив с ними, вполголоса говорила не то богу, не то себе самой:
— Слава тебе, господи, за все. Хорошо, что ребята учатся, хорошо, что снег идет, — урожай будет. Путь ляжет хороший. Благодарю тебя, господи. Вот Сергей письмо долго не шлет, ты, господи, напомни ему, — ведь материнское сердце плачет, да Марья, жена-то, тоскует, а там, говорят, в городе-то война с хозяевами идет. Ты уж, господи, Сергея-то направь куда надо — туда ли, сюда ли, только чтоб по воле твоей. Бок вот болит. Ну что же, без этого не проживешь. У каждого своя болячка...
Меня поразило, как просто и искренне она говорила с богом. А я не мог уже так. Когда вечером, ложась спать, я молился, то невольно всякий раз думал: «А может, бога-то и нет...»
С некоторого времени я стал ощущать тупую боль в боку. И как туго я ни перетягивал себя, чтобы избавиться от непонятной боли, она все усиливалась, и я едва мог ходить. Я начал кашлять и хиреть. Помощи ждать было неоткуда. В селе не было ни врача, ни фельдшера. К этому времени умерла от чахотки моя тетя. Под свежим впечатлением ее смерти я вспомнил, что отец тоже умер от чахотки, умер от нее и дядя Миша в тюремной больнице. И вот и над моей головой нависла беда. Почему я должен умереть? Я жить хочу!
Я написал о своей болезни брату. Письмо мое его сильно встревожило. Он прислал мне со своим товарищем, учителем из Лесной Поляны, в зимние каникулы пилюли Гюйо, которые рекламировались в газетах и журналах как верное средство не только от туберкулеза, но чуть ли не от всех болезней. Брат и сам, видимо, не очень верил в целебное свойство присланных пилюль и в письме советовал мне быть больше на свежем воздухе и не поддаваться дурному настроению. Он прислал также два печатных листочка со статьей под названием «Бич бедноты». Я прочитал в ней, что дети рождаются здоровыми, крепкими, но полуголодная жизнь и непосильный труд подламывают им крылья. Дети бедняков гибнут, не успев расцвести, не оправдав надежд ни родителей, ни общества, и единственно верное средство от этого — уничтожение власти эксплуататоров. Я спросил у Гимнова, что это за слово такое — «эксплуататор»?
— Это все равно, что плантатор, — сказал он, — который выжимает все соки из рабов, и вообще сволочь порядочная.
Объяснение было довольно ясное, а про плантаторов я знал еще из книжки «Хижина дяди Тома».
Письмо брата меня подбодрило. Я не столько был рад лекарству, сколько мысли: раз Гриша прислал мне такое письмо и толкует со мной об эксплуататорах, значит, он меня считает уже взрослым, значит, теперь он со мной будет обо всем говорить.
Глава восьмая
1
Великий пост. Бесконечные службы. Тягучий звон. Коленопреклонения. Холод в церкви.
Я стою в хоре. Пою заунывные песнопения и смотрю на священника в серебряной епитрахили, похожего на сказочное животное с чешуей на брюхе, на дьячка, пропахшего деревянным маслом, и мне становится не по себе.
Среди молящихся я замечаю бледную девушку с утомленным, болезненным лицом. Мне почему-то жалко ее и хочется, чтобы она улыбнулась, но в глазах у нее беспомощность, пугливость.
После службы я протискиваюсь к девушке и в дверях заговариваю с ней. Ее зовут Леночкой. Ее отец — лесник. Мать у нее умерла, сестра лежит больная.
За время говения я так привык к девушке, что начинал беспокоиться, когда не видел в церкви знакомый черный платочек с красными цветами.
Говение кончилось. Я встречался с Леночкой в церкви по воскресеньям. Мне приятно было смотреть на ее милое, редко улыбавшееся личико. Я хотел, чтобы она развеселилась, но не знал, как и чем ее развлечь. Я не умел еще вести разговоры с девушками. Самые оживленные и интересные беседы с ней были только в моем воображении.
На вечерней молитве я стою в рядах с учениками и мысленно веду разговор с Леночкой. Дежурный читает вечерние молитвы: «Ослаби, остави, прости, боже, прегрешения». Учитель, что стоит позади нас, наблюдает за порядком: чтобы не пропускались молитвы, чтобы ученики не толкались, не разговаривали. Все крестятся и кланяются перед большой иконой, впереди которой горит лампада. И я крещусь и внимательно разглядываю икону спасителя. Глаза его мне кажутся чересчур большими, а нос тонким. И вообще замечаю множество разных недостатков: и позолота на иконе мне кажется очень темной, и бормотанье дежурным молитв скучным и надоедливым.
После молитвы дежурный учитель остановил меня и подал сверток, завернутый в газету. Этот сверток мне нужно сейчас же отнести к «отцу заведующему» — попу.
Я быстро оделся и побежал через сад на площадь. Навстречу веяло теплым весенним ветерком. Проходя мимо церкви, я с неприятным чувством вспоминал наши утомительные моления и коленопреклонения на холодных каменных плитах.
Вот и дом заведующего. В окнах ярко горят огни. Я зашел в прихожую — никого; через раскрытую дверь до меня доносятся веселые голоса. На вешалке висят поповские полукафтанья, две военные шинели и