Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пришло время достать коромысло моего непутевого батюшки. Непутевым его называли все, кроме меня. А то коромысло как-никак служило ему продолжением рук, которые никогда не держали ни лопаты, ни косы, ни цепи. Нет, он не носил воду, он у воды начинал и венчал день. Образно говоря, вода и принесла его к нашему берегу… Кованым коромыслом мой отец разбивал лед на реке, насадив на него острог, бил рыбу, с коромыслом шел на зверя, носил на нем поклажу в горах, мастерил из него причудливые ловушки как на барсуков, так и на волков и медведей… Мог ли он ожидать, пусть будет прощен, что его сын, который и так и сяк уклонялся от ловецкого промысла, приладит его орудие как капкан на человека.
Ночь была цыганская, такая, как мне надо. Сонное марево предутренней мглы заколдовывало берег. Теплый ветер принес меня на обозначенное место — к заводинке напротив иерусалимской вербы. Хочешь поймать вора — найди его врата. Я протянул тонкую веревочку от колышка до спрятанного в траве коромысла, оснащенного проволочными петлями. Для лиса достаточно было двух, но я не знал, что за лис явится сюда, и на всякий случай привязал третью.
Я знал ночную пару, когда берут щуку, и рассчитал время дороги от Давидкова сюда. И теперь, спрятавшись за кустом, ждал. Ждал, как тот, что за огнем пришел. И дождался — испуганная крачка дала мне знак. Лодка пересекла лунную кромку на воде и ребром взлетела на размытую береговую сагу. Ловкая рука на сторчак забросила веревочный узел. Запахло рыбой. Она хлопала хвостами по мокрым доскам, а человек часто дышал. В бледной синеве рассвета я увидел, как он достал одну щуку и дважды ударил ею о крыло каяка. Тогда вскочил босиком на отмель, сделал шаг и, вскрикнув, отлетел назад к лодке. Видать, проволока была слишком жесткая, а может, рыбарь влез в силки сразу обеими ногами. Падая, ударился затылком об уключину, и от этого он на минуту отключился.
Чтобы привести его в чувство, я плеснул в лицо воды. Тот встрепенулся и захрипел. Я отпустил коромысло под кадыком, дав ему вдохнуть, чтобы кровь пошла в мозг. Спутанные ноги судорожно вздрагивали. А руки вяло опустились. Если человеку пережать сонные жилы, руки деревенеют.
«Кто ты?» — добыл он из себя глухой звук.
«Я тот, кого ты можешь увидеть в последний раз в жизни».
«Рыба не краденая, добытая честно», — робко прошамкал Тончи.
«Хвост лисы — ее свидетель. Что здесь делаешь ночью?»
«Жду первый закуп. Хотел вздремнуть на бережке».
«С оглушенной щукой? Кому подбрасываешь их в дупло?»
«В дупло? Рыбу? Зачем?»
«Пустую солому молотишь, собака», — я нажал на коромысло — и лохмы медленно погрузились в воду, затем лоб и нос. Бедолага стал захлебываться.
«Не знаешь про рыбу, — продолжал я, — тогда она сама тебе напомнит. Знаешь, как быстро сомы обдирают утопленников? Нынче они наипаче прожорливы, потому что нерестятся. Ты знаешь…»
«Бог мой, не знаю, что ты выпытываешь, человече».
«Может, я и поверил бы тебе, если бы не сей кошачий дух…»
«Какой дух?» — напрягся пленник.
«Когда человек врет, то пахнет кошачьей мочой. Ты и сего не знал? Э, будет рада сегодняшнему завтраку латоричная рыба. А ты ею никогда уже не насладишься», — поддал я сильнее коромысло, пока Тончи не поймал ртом речной напиток.
«Пожди, не губи… — выкашлял с водой слова. — Рыба не моя. У меня ее постоянно покупает Мошко из «Венезии». А одну велит класть в дупло».
«Воронам?»
«Да нет, для калеки одного. Не знаю, какие между ними счеты. Мое дело маленькое: поймал, положил, получил денежку… За это надо топить?»
«Тебе лучше знать, за что топят. За что Алексу-рыбаря погубил, за что продал жандармам?»
«Какого Алексу? Побойся Бога».
«Ты бойся, иуда… Опять воняешь мокрым котом. Брехня — твой камень на шее», — я погрузил его в воду по грудь. Подержал, тогда дал вдохнуть, снова погрузил и поднял. — Говори, бицюган[175], кому был на руку арест Алексы?»
Тончи урчал, как цыганский мех.
«Имею грех, каюсь… Позарился на его службу у пана бирова. Там стол богатый, хорошая плата. А Алекса удачливый в ловле. Видать, знает запуки[176] на рыбу…»
«Дело не в запуках, соломенный ты шут. Все идет за рукой. Рыба чует хорошую руку и тогда и на долото ловится. Таков закон мира: кому цветет, кому вянет… Что ты наговорил на Алексу?»
«Шепнул, будто он грозил, что Эмешка либо его будет, либо ничья… И что барских лебедей сгубил».
«С какой радости?»
«Ради мяса. Гуси хорошие на вкус. Но вернулись же, я слышал…»
«Что знаешь о Тминном поле?»
«А что знать? Голый пустырь».
«О девках пропавших есть что сказать?»
«Ни полслова. Ничего не знаю. Ежели вру, чтоб меня гром ударил».
«Ты, Тончи, свое накличешь, — сказал я. — А пока живи, смерди дальше», — освободил я петли на его ногах и оттолкнул лодку. — А о наших с тобой любезностях никому ни слова. Потому что гром может ударить в тот же день».
Я поднял щуку, чужую дань, и отнес к дуплу. Кому-то и ныне иерусалимская верба приготовила чудо. А мне — новые загадки. Забрал свое натруженное коромысло и пошел домой. Ночь капала росой, мокрой ольхой стекала в реку. Деревья, голубчики, пробуждаются первыми и так целый день смотрят на собственные тени. Молодился овод. В Монастырище хавкали перепелкачи, росу пили. В окнах келий моргали светильники, соревновались с утренней зарей, зарождающейся над горой Черник.
Помнится, как в пору своего ученичества я спросил своего духовного протектора:
«Что вас привело из киевских пещер — через поднебесный Афон, боговластную Черную Гору, сербскую Ковылу, приморский Святой Влас и паломническое Меджугорье — в нашу сторонку?»
«Знамо что: Звезда путеводная. Она нас ведет и приводит к прекрасному месту. К тихой воде».
Я тогда удивился: что здесь прекрасного — тесная нора в глинище под одинокой яблоней, пожухлые сорняки, блеяние коз и кипение реки, совсем не тихой?!
«Здесь мое сокровище, здесь мое сердце», — пояснил Божий челядин.
А было еще раньше… Я, мальчуган, прибежал к нему с каким-то посланием от своего деда. Мних дал мне яблоко. Мы сидели на пороге и молчали, он смотрел на Латорицу, а меня больше привлекала обстановка его погребицы.
«Вам тутки не тесно?»
«Тесно? — удивился тот. — Дух не требует пространства. А самому человеку легче, когда, не вставая, дотягиваешься рукой до нужного — до двери или постели, до свечки или горшочка, до сундука…»