Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Латорица тогда была, как малое море…» (стр. 135).
«Завершу свою повесть замечанием, что в тот бурный вечер Ференц Ракоци объявил смертную войну австриякам и призвал в свои ряды всех жаждущих свободы. И на старшинской трапезе, говорили, поднял за победу серебряную чашу с выбитыми на ней птицами…» (стр. 136).
«Нужда находчива, а голь догадлива. Приспособился и я: прикрепил лодку посреди реки якорем, а сам привязал к ноге тонкую веревку…» (стр. 137).
Я, разумеется, ничего из этого не понял, но с Латорицей сроднился еще больше. Вскоре я плавал лучше всех в наших местах. А тот странный человечек из торжка сказал, что сего мало. «Позови дух рыбы и отдайся воде. И плыви, плыви до боли в костях, до тяжести в голове. Плыви, пока не перестанешь чувствовать тело, пока не перестанут роиться в голове мысли, пока не перестанешь дышать. Тогда вода узнает тебя и признает…»
Я без передыху пересекал реку вплавь туда-назад, ползал по дну, как рак, часами лежал на плесе в заводях. В воде было уютнее, чем на суходоле. Казалось, что река признала меня.
Иной раз я спрашивал желтолицего: «Разве доступно, равно как с рыбой, призывать дух журавля, змеи или медведя?» — «Само собой». — «И что тогда?» — «Тогда ты получишь крылья, тайные премудрости и небывалую мощь». — «Силу медведя?» — «Да, если духом станете с ним одним. А если порознь, тогда ты временами будешь есть медведя, а иногда он тебя…» Человек-малфа знал кучу потаенного и не давал за это и копейки.
Я те беседы не поверял Аввакуму, ибо то были другого рода знания. Другая сторона луны.
«Месяц откроет тебе искомое», — сверлили мне голову его недавние слова. Я вероломно подчиняю реку, морочу сам себя, а может, стоит просто ее попросить открыть тайник. Не тому ли учил меня Божий челядин: самые большие усилия приносят самые маленькие плоды. Когда что-то преследуешь из последних сил, оно убегает, уклоняется, а когда отступаешь — дается в руки само, как кошка или женщина.
Заметил я, что мои отметки возле утопленного черепка за несколько дней остаются на какую-то пядь позади. Значит, подвижна не только река, но и дно. То, что на дне русла, ежели сие не глыба, медленно движется с водой, с илом. Я понял, что мои ныряния — бесполезны. Блюда давно уже нет на месте потери. Тогда где оно? В Дунае, в море? «Нет, туда я не поплыву», — вздохнул я с облегчением и поднял китвицу[155]. Течение качнуло лодку. Я обессиленно лег на ее дно. Вода убаюкивающе хлюпала, чавкала, что-то шептала сквозь доски… и вдруг зашипела. Мне пришло в голову, что так шумит на протоках. Мост! Я вскочил, когда нос моей долбанки отделяло от каменного быка семь локтей. Несколькими взмахами весла развернул ее, чтобы удар пришелся на более прочную боковину.
Бух — и я выскользнул за крыло. Дно здесь на удивление неглубокое, под широкий стояк напрудило всякого наноса. А что если… Тогда, в бурю, дед Грюнвальда больше всего боялся, чтобы их не разбило о каменный стояк моста. Здесь бы они и остались навеки. Старый перевозчик знал норов воды. Вода несет, вода забирает, вода и прячет…
Я поймал лодку и потянул ее к крайнему быку, где в камень был вделан древний кафельный картуш с надписью: «Блажен, ко народиша и вмираша в Мукачеве». Встал на колени и помолился за всех родных, которые привели и меня на сии милые берега и за все прошлые души сего благословенного града, прося от них помощи в моем замысле. Солнце озорно щекотало нагое тело, слепило глаза. Однако впервые я был ему не рад — ждал месяца.
А в полночь вернулся под мост и зажег еловую лушницю[156]. Забил шкворень в трещину опоры и застопорил лодку. У меня была длинная лата с привязанными на конце железными прутьями. Ими я и взялся боронить дно. Нанос здесь нагроможден хворостом вперемешку с песком и глиной. Я приподнимал его навилками[157] и пускал по течению. Плотва, учуяв поживу, извивалась стайками. Работа не спорилась, ибо почва набивалась веками. Да еще и камни случались. Когда в глубине что-то черкало, мое сердце вздрагивало, и губы шептали: «Рыба к рыбе, камень к камню, металл к металлу…»
По мосту прогрохотали запоздалые фуры. А может, ранние… За временем я не следил, я разгребал наплынок[158]. Если бы меня увидели жандармы, точно потащили бы в тюрьму за уничтожение городского имущества. Смола выгорела, зашипела и погасла. Зато подсвечивала небесная лампада, месяц на изломе ночи вошел в силу. Рыбки, как бритвенные лезвия, мерцали в воде. С обжигающей лихорадкой кожи, со всем внутренним напряжением ждал я вожделенного колокола из глубины. Но его не было. Зато — о небо! о воды! — в кочках разворошенного вымета моргнул тусклый блеск, как потерянная крошка небесного света. «Месяц к месяцу…» — ошеломленно приговаривал я, бережно разгребая мусор. Пока с речного дна не взглянуло на меня круглое холодное белое око.
Тот холод постепенно пробирался ко мне, сковывая дрожью все естество. Из последних сил вытащил я блюдо на поверхность, бросил в лодку и пошел спать.
Никто, кроме месяца, не смел увидеть заветную находку первым. Я нес ее для нее. Летел, не чуя веса в ногах. И пришел. Грюнвальдиха стирала, а племянница развешивала в саду паволочь[159]. Капли падали ей на босые ноги. Надраянный до рези в глазах серебряный поднос я поднял над головой, чтобы заслонить солнце, чтобы Ружена могла разглядеть удивительные узоры тонкого резца: обнаженные девушки-пастушки в дубраве, в стороне пасутся дикие звери, крадутся конные охотники с собаками, а над ними клин перелетных птиц… Но Ружена и не глянула на это, а неотрывно смотрела на меня. Смущенный, я протянул ей дар:
«Вот… Река передала тебе».
Но она не взялась за его края, а коснулась ладошками моих рук и, заглядывая в глаза, тихо сказала:
«Я узнала тебя. Еще раньше. Узнала по ногтям».
«Как это?»
«Ногти у некоторых людей подходят друг дружке. Ногти. А значит, и сами люди…»
Слова были короткие и отрывистые, что свидетельствовало о полноте ее внутренней жизни. С кем бы она ни беседовала, в разговоре вела. Я это заметил еще с первой встречи.
Дрожь опять охватила меня, как спозаранку.
«Не бойся, — одними губами прошелестела Ружена. — Больше ничего не бойся…» — и, опустив блюдо, прислонилась ко мне. Вдруг смешались птичьи голоса, бабочки трепетали в моем животе. Мокрые волосы ее терпко пахли цветом терна. Настороженные соски грудей коснулись моего одеревенелого тела. А глаза приближались с неотвратимостью грозовых облаков. И я рухнул, погрузился в тот желто-зеленый омут. Что это? Озеро, река, море? Дождь. Дождь в ее глазах. И вспомнилось где-то когда-то услышанное: «Не удержишь силой дождь. Реку еще можно сдержать, перепрудив ее. А дождь нет…»