Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не трогал бы ты хоть Толстого. Он единственный такой стратег человеческого в человеке и народного в народе.
— Ладно, не буду. Пожалуй, это действительно дебри, в которых мой компас наврать может.
— Вот и хорошо. Только с какой ты стати ломаешь голову, пытаясь решать задачи Ставки? Сказано — каждый солдат должен знать свой маневр. Свой, а не чужой!
— А я и не решаю. Я завтрашний день на себя примеряю. Моя жизнь — моя забота. Вехи намечаю… Ты комбата Заварзина знаешь?
— Видел мельком.
— Черт… Гусар… Живет и воюет — лишь бы день до вечера. Сказано — сделано. Не больше того. Казачку увидит — выправку дает, чуть не парадный шаг печатает, глазами ест. Сердцеедствует на всякий случай. Пьет — как за ворот льет, и только веселее становится… Мыслями же не обременен… Иногда я завидую ему и злюсь на себя за попытки угадать — что к вечеру, что завтра? Достались дурню хлопоты — стелить соломку туда, куда упасть собираешься… А вдруг не туда?
— Ну и не стели.
— Не могу. Привычка. Да ведь не о себе же только и речь, в глаза людям с утра до вечера глядишь…
Я рассказал Шубникову о московском остряке с его генеральной установкой: «Главное — выжить». Он опять рассмеялся.
— Силен, дьявол!.. Но нам-то еще и воевать надо. Не хочешь, а пляши… А он батальон свой рано или поздно погубит. Не восемьсот двенадцатый год, а девятьсот сорок второй.
— Кто погубит?
— Заварзин… Гусар…
Вечером после ужина Шубников уснул сразу, будто в омут спрыгнул. А я все ворочался, словно в кожу клещ въелся. Может быть на Дону брод или нет? Теоретически химера… Ну а если? И мы его прохлопаем? Даже холодом подуло, когда представил себе всех без необходимости убитых и утонувших. Солдаты — что они могут сами для себя сделать? Приказано сидеть в окопах — сидят, приказано лезть в прорвы Дона — полезут. Надо — значит, надо, а если зря? И — лишние, без необходимости, мертвецы, и лишние вдовы и сироты? Они до конца жизни на совести нерадивого командира. И что из того, что никто не узнает, что можно сунуть совести пряник утешительности — приказали, мол, делать плоты, я и делаю? Служба по уставу… или по-заварзински?..
Не надевая плащ-палатки, чтобы не шуметь, я встал и вышел. Связной в тамбуре дремал, приладив трубку к уху. В лесу было прохладно и росно. На Дону все, от Вешенской до Серафимовича, спало, только на противоположном берегу изредка, как падающая звезда, чертила небо осветительная ракета. Подумав, я решил отыскать командира взвода Ивана Казакова — не потому, что ему по субординации было положено выполнять такие поручения, а потому, что, живой, веселый, оборотистый, он, как говорили в батальоне, мог достать снегу летом и взять у самого черта взаймы без отдачи. Нашел я его в глубине леса, где неподалеку от уже остывшей кухни, главной солдатской мамы, спала в щелях рота. Выслушав меня — спросонья не сразу понял, пришлось повторить, — он только спросил:
— Сейчас узнавать или до утра отложить?
— Если бы до утра, так я и сам спал бы.
— Иду.
— Интересно — куда?
— А в Еланскую. Тут две семьи живут. Скрыто.
— Это под каждодневным обстрелом?
— Ничего им не делается… Главное — дед один есть, хитрюга, себе на уме… У него и самогонку достать можно, и берет по-божески… Бутылку придется прихватить, иначе его язык не раскачаешь…
В пятом часу утра Казаков, вызвав меня и спросив, что делать с самогонкой — мне отдать или себе оставить? — докладывал: брода под Еланской вроде нет, пешим никто не ходил. Но притом вроде и есть, глубина, в общем, небольшая, среднему солдату по шею, только на фарватере снимает с головой, а фарватер — метров от шести до десяти. Не меряли. Одно плохо — течение быстрое, валит с ног.
— Не пройти?
— Не пройти.
— Плохо. Ты представляешь, как плохо?
— Канаты бы затянуть.
— Канаты?
— Дед говорит, что он рыбу ловил таким манером — перетащит канатик и шмыгает вдоль него на лодке. На веслах переезжать туда-сюда у него сил маловато. А канат на середине уйдет под воду, брунчит там на течении, рыба снизу вверх идти боится, около толчется…
— Да ну ее к черту, твою рыбу! Канат где?
— Каната нету. Года два назад рыбнадзор отобрал. Да он и канат тощенький, деда с душегубкой держал, а повисни на нем рота на течении — в клочья…
И закрутили мне эти воображаемые канаты голову. Канаты… канаты… Я натыкался на корневища в лесу, а виделись канаты… спугнул с берега ерика ужа — он зашипел и полез в воду, — а я подумал о канате. Уезжая днем на совещание в штадив, я переговорил с моим заместителем Юрием Кондратюком, неунывающим старшим лейтенантом с бакенбардами а-ля Пушкин. Смотрел он при всех случаях, в том числе получая приказ, прямо в глаза, стараясь быть на уставной высоте, а в лице, в уголках губ все время чудилась ирония. Так и казалось, что выслушает и ляпнет панибратски: «Да бросьте вы, ей-богу, чего ради нам играть в полководцы, свои люди». Но при всем том он никогда не задавал лишних вопросов и приказы выполнял быстро и аккуратно. Узнав о казаковском хождении к деду-самогонщику, Кондратюк сказал:
— Брод беру на себя. В две ночи будут все промеры. Канатов нс гарантирую…
Канаты… канаты… Будьте вы прокляты — где вас взять? Когда я завел об этом разговор с заместителем командира дивизии по тылу, тот даже удивился. «Машина застрянет, и то нечем на буксир взять, а тебе чуть не полверсты… Идеализм разводишь!» При чем тут был идеализм, я так и не понял, но это значения не имело. Адъютант предположил, что, быть может, канаты есть в Базках, там и машин наших много побито, но близок локоть, да не укусишь. Того и не хватало, чтобы итальянцы одолжили нам канаты для форсирования Дона! Когда я рассказал обо всем Андрею Шубникову, тот при известии о промерах реки оживился, а при сообщении о канатах помрачнел:
— Нос вытащил — хвост увяз… У Петра Первого было больше переправочных средств. Мы где-то на уровне