Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А между тем наука доказывала с неумолимой логикой, что власть западной цивилизации будет расти, все расти и, наконец, зальет всю землю неизбежным, необъятным потоком мирового страдания.
Япония должна была подчиниться новым жизненным формам, принять новые методы мышления. Другого исхода не было. И его охватило величайшее из сомнений, перед ним встал вопрос, который преследовал во все времена и всех мудрецов: вопрос о нравственности мирового порядка. На этот вопрос буддизм дал глубочайший ответ.
Но нравственны ли мировые законы — с несовершенной человеческой точки зрения — или нет, — одно было несомненно, непоколебимо никакой логикой: человек должен всеми силами стремиться к достижению высших этических идеалов, стремиться до неведомых граней, стремиться, хотя бы светила небесные преградили его путь.
Необходимость заставит японцев принять чужую науку и многое из внешних проявлений чужой цивилизации. Но никогда они не отрекутся от своих идеалов, от своих понятий о зле и добре, о правде, долге и чести. Медленно в его душе назревало решение; назрело, воплотилось и сделало его впоследствии учителем и вождем своего народа. Он решил все свои силы положить на то, чтобы сохранить все лучшее в наследии старины; он решил храбро бороться против всех нововведений, которых не требовало самосохранение и саморазвитие нации. Конечно, он мог потерпеть неудачу, мог погибнуть, но мог и спасти из обломков много ценного. Безумная расточительность на Западе произвела на него больше впечатления, чем ее жажда наслаждений и способность страдать. В чистенькой бедности своего народа он видел силу, в самоотверженной бережливости — единственный способ борьбы с Западом. Никогда он не оценил бы так глубоко красоты и преимуществ своей родины, если бы не познал чужой культуры. Он томился в ожидании дня, когда ему снова будет дано вернуться на родину.
В прозрачном полумраке апрельского утра перед восходом солнца он снова увидел горы отчизны, безоблачное небо над темной, темной водой, над темно-фиолетовыми цепями горных вершин. Пароход с изгнанником подходил все ближе к родной земле, а за ним горизонт понемногу занимался багровой зарей. На палубе собрались пассажиры; они ждали, когда покажется Фудзияма; впечатление, которое производит эта гора, остается навеки, — его не забудешь ни в этой жизни, ни в жизни загробной...
Они смотрели в глубокий мрак ночи, в котором ступенями поднимались зубчатые вершины гор-великанов; звезды еще не померкли, но Фудзиямы еще не было видно.
Один офицер заметил, смеясь:
— Так вы ее не увидите; смотрите выше, все выше...
Они подняли глаза, смотрели все выше и выше, в самое сердце небес, — и увидали вершину, зардевшуюся розовым светом в заре нарождающегося дня, как призрачный, распускающийся лотос. Они безмолвно смотрели, зачарованные красотой...
Вечный снег загорелся золотым блеском и потух, когда солнце залило его своими лучами. Казалось, будто вершина волшебной горы парила над всей горной цепью, близкая звездам. Подножие еще тонуло во мраке. Ночь исчезала; нежный бледный свет скользил по небосклону; пробуждаясь, вспыхивали цвета. Перед взорами путешественников развернулся залив Иокогамы со священной горой; вершина горы казалась призраком, окутанным снегом, в шири и выси небесной, над невидимой глубиной.
В ушах путешественников еще звучали слова: «Глядите выше, выше, все выше!»
В их сердцах росло властное непоборимое чувство, и их душевные струны стройно звучали.
Глаза изгнанника застлал какой-то туман, все вокруг исчезло для него. Он не видел ни Фудзиямы вдали, ни близких гор, покрытых голубой дымкой, позолоченной солнцем; он не видел в гавани множества пароходов, не видел новой Японии. В его воображении воскрес древний мир; ветер, насыщенный ароматом весны, касался его, воскресая далекие, давно позабытые призраки, — тени того, что он оставил когда-то, что так хотел позабыть. Он увидел лица дорогих умерших, узнавал их голоса с потустороннего берега. Он снова увидел себя мальчиком в доме отца, бегающим из одной освещенной комнаты в другую, играющим на залитых солнцем лугах, со скользящими тенями от листьев; мальчик смотрел в зеленую даль, где все было так нежно мечтательно, мирно...
Он почувствовал будто прикосновение материнской руки, ведущей малютку, семенящего ножонками, на утреннюю молитву к алтарю, посвященному предкам. И губы взрослого человека зашептали, внезапно поняв тайный их смысл, простые слова детской молитвы...
ЯПОНСКАЯ УЛЫБКА
Тот, кто черпает свое знание о мире с его чудесами из одних только романов и повестей, все еще склонен думать, что на Востоке люди серьезнее, чем на Западе. Но кто проникает в жизненные явления глубже, тот приходит к обратному заключению; тот понимает, что при существующих условиях Запад вдумчивее Востока и что, кроме того, серьезность и веселие, вдумчивость, угрюмость и легкомыслие могут быть лишь усвоенными обычаем внешними ликами.
Однако этот вопрос, так же как и другие, нельзя подчинить одному общему закону, применяемому к тому или другому полушарию. Научно мы должны довольствоваться общим изучением контрастов, не льстя себя надеждой, что нам удастся удовлетворительно объяснить сложные причины их. Таким интересным контрастом являются англичане и японцы.
Мнение, что англичане — серьезный народ, стало уже общим местом, их считают не только наружно серьезными, но серьезными до основ и корней, таящихся в глубине расового характера. На том же основании можно было бы утверждать, что японцы легкомысленны — как внутренне, так и наружно, даже сравнительно с народностями не столь серьезными, как британская. И это качество делает их счастливыми; быть может, японцы — счастливейший из цивилизованных народов, чего про нас, угрюмых представителей Запада, нельзя сказать; мы даже не отдаем себе отчета, насколько мы серьезны, и мы вероятно испугались бы, узнав, насколько рост промышленной жизни способен еще увеличить эту черту характера. Быть может, только долгое пребывание среди более легкомысленного народа дало бы нам настоящее понимание нашего темперамента.
Это убеждение непреодолимо возникло во мне, когда после трехлетнего пребывания в глубине Японии я на несколько дней снова очутился в открытой гавани Кобе, лицом к лицу с английской жизнью. Я никогда не думал, что меня так глубоко потрясет английская речь в английских устах; но это волнение продолжалось недолго. Целью моего приезда в Кобе были кое-какие необходимые покупки. Меня сопровождал мой друг, японец, для которого жизнь вокруг была чуждой, новой, необычайной. Он задал мне странный вопрос:
— Почему иностранцы никогда не улыбаются? Вы улыбаетесь и кланяетесь, разговаривая с ними, а они — никогда. Почему?
И действительно, прервав связь с западной жизнью, я усвоил