Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приближались выпускные экзамены, прохладная выпускная весна рождала ощущение нелепой грусти – о чем грустить? – о школе? – но они грустили, за два года они не успели узнать друг друга и теперь не могли наговориться всласть. Ходили друг к другу в гости, покупали какой-нибудь лимонад и дешевые пирожные, а иногда даже шампанское, мальчики пытались организовать свой вокально-инструментальный ансамбль, девочки в пику им – свой, девчачий, сидели, придумывали название, Полину прочили в «музыкальные руководители», в солисты, но ничего из этого не получилось…
В этот момент они подружились с Александровой и начали разговаривать – Полина никогда ни с кем так много не говорила в жизни, это было что-то ненормальное, какой-то спусковой крючок, как оказалось, она может без конца, часами говорить с другим человеком, это очень примиряло с собой, наконец-то она почувствовала облегчение от этой тяжести, которая всегда была у нее внутри, с тех пор как она переехала на Дорожную улицу, несмотря на то что с Александровой они были совсем разными людьми, они с каким-то даже страхом поначалу и с веселым восторгом потом вываливали друг на друга абсолютно все, Полина описывала ей свои ощущения от мокрого красного флага, бьющегося на ветру, от покалеченной трехногой кошки, встреченной во дворе, от странного запаха, идущего из глубины парка, как будто там родился дракон, от жесткого солнечного света из окна, от которого болит голова, и Александрова ее понимала, да, это примиряло с собой, этот найденный наконец язык, язык для одного человека, нет, для двух людей, с этим языком теперь можно было жить, жить очень долго.
На выпускной мама заказала ей у портнихи платье бирюзового цвета, платье было душное, из кримплена, но очень красивое, приталенное, рукава-воланы, короткое. Тогда пол-Москвы одевалось у портних: в магазине «Ткани» стояли очереди, отрезы с тканями были в каждом втором домашнем бельевом шкафу, шить было нормально, шили и сами, много, но чаще что-то серьезное заказывали домашним портным или в ателье, шили по выкройкам из журналов – «Урода» (польский журнал), «Силуэт» (эстонский), все девочки одевались в платья, юбки, жакеты, которые могли бы носить тридцати-сорокалетние женщины, они приезжали к тете Любе, портниха жила далеко, на «Войковской», оттуда еще на автобусе, в темной двухкомнатной квартирке, заваленной тканями, нитками, выкройками, она кормила на это шитье целую семью, себя и двоих детей, времени не было ни минуты, тетя Люба предлагала выкройки, придвигала то один журнал, то другой, Полина Вайнштейн смотрела на рисунки, все это было дамистое, тяжелое, пышное, строгое, взрослое, но она послушно кивала, щупала бирюзовый кримплен, понимала, что ей будет жарко от шампанского, от музыки, от этого кримплена, от этой выпускной ночи, дурацкой, с тортами и фруктами, но только бы скорей.
Папа был против, чтобы она подавала документы на филфак, – скажи мне, кем ты будешь работать, тяжело говорил он, когда они сидели за ужином или за вечерним чаем, чем ты будешь зарабатывать себе на жизнь, или ты думаешь вечно находиться в зависимости от семьи?
У мамы был другой страх, что без блата в МГУ поступить вообще невозможно, действительно, ее завалили на сочинении и она в первый год не поступила.
Весь август она старалась приходить домой поздно вечером, продолжала сидеть в библиотеках, хотя уже было совершенно незачем, шататься по паркам, тратила последние деньги, ела мороженое в летних кафешках или просто ездила по кольцевой.
Было непонятно, что же делать дальше, утром она лежала в постели подолгу, вставать не хотелось вообще.
Но мама всегда умела найти выход – она нашла ей работу, в Радиокомитете на улице Качалова, в детской редакции. Первые недели она ходила по этим коридорам, как зачарованная.
Полина работала курьером: возила пакеты, коробки, бумаги на Пятницкую, в радиокомитет – с улицы Качалова, из дома звукозаписи, где располагалась детская редакция. Но главное, ей разрешили сидеть на всех записях – и «Пионерской зорьки», и «Радионяни», и «Сказки за сказкой», однажды она увидела Марию Бабанову, по коридору медленно шла старушка, слегка опираясь на палочку, и вдруг она заговорила звонким детским голосом, это было чудо, и Полине почему-то подумалось, что знать или видеть изнанку чуда – не так уж просто.
Постепенно она вошла в ритм, дни стали похожи один на другой, первую половину она моталась между Качалова и Пятницкой, потом обедала в столовой, поглядывая по сторонам, секретарши, сидевшие с ней за одним столом, шепотом обсуждали семейную жизнь знаменитостей, которые с подносиками проходили рядом, – Успенского и Заходера, Самойлова и Лившица, Винокура и самого Николая Владимировича Литвинова. Вечером Полина бежала на запись, хотя могла бы спокойно идти домой, перезаписывали неудачные дубли, пили чай, ругались из-за пустяков, бархатные, нежные голоса, которые, если закрыть глаза, по-прежнему звучали музыкой, распадались на молекулы, на интонации, на отдельные звуки. Она никак не могла собрать это вместе – зачем, зачем, зачем она здесь, что она тут делает, но тут же сладкая невесомость, неопределенность времени поглощала ее, в этих кабинетах, в этих студиях все было так легко, так необязательно, так спокойно, что она поддавалась.
Постепенно на нее обратили внимание веселые молодые люди из «Пионерской зорьки», каждое утро они выпускали в эфир двадцатиминутную передачу с бодрыми песнями, детскими письмами, «сюжетами» – в такой-то школе создали музей фронтовой славы, пятый «Б» взял шефство над верблюдом в зоопарке, тра-ля-ля, тра-ля-ля. Послушай, сказал однажды Валерий Иванович, не хочешь попробовать? Она взяла магнитофон, долго разбиралась, как включать, как выключать, и, невероятно волнуясь, потащила магнитофон на задание: там нужно было описать в «звуковых картинках» жизнь городского пионерского лагеря при каком-то парке культуры и отдыха, магнитофон был дико тяжелый, она долго ехала, с пересадками на автобусе, потом сидела в окружении детей и вожатых, каких-то теток с завода, и слушала всякий бред про комплексные планы и соревнование отрядов, за забором парка с воем проносились грузовики, рядом опять была стройка, она жутко боялась, что запись испорчена, что на нее будут орать, но пленку в тот же вечер взяли в работу: передачу делали с колес, быстро склеили, получилось неплохо. Наутро она слушала свой голос по радио, мучительно краснея, и мама внимательно на нее смотрела. Но ей не захотелось «выходить в эфир» – ей больше нравилось смотреть из-за стеклянной стены, как записывали сказки или какие-нибудь викторины. На нее порой внимательно посматривал Владимир Винокур, заменивший в «Радионяне» уехавшего в Израиль Левенбука, намечалось прямо-таки знакомство. Валерий Иванович из «Пионерской зорьки» однажды попросил ее сходить за тортом, у заместителя главного редактора был юбилей: все купили, а тортик забыли. Она помчалась в гастроном на площади Восстания, сжимая в кармане три рубля, вернулась, когда все уже кончилось, но к чаю как раз успела, и когда она шла, уже в полумраке, в десятом часу вечера, по коридору, с ней вдруг что-то случилось – она встала как вкопанная.
Это было очень сильное чувство. Она не могла идти и почти не могла дышать.
Полина вдруг поняла, что может остаться здесь навсегда, что все так и думают: и мама, и ее подруга, устроившая ее сюда, и Николай Владимирович Литвинов, и тетки-секретарши, и Валерий Иванович, и товарищ Винокур, – все они думают, что она хочет быть такой, как они, слиться с ними, раствориться в этих коридорах, в этих студиях, но она – она не знает, зачем она здесь!