Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Разорвав отношения с «карловчанами», отец Киприан сохранил благодарную память о митрополите Антонии (Храповицком). С ним он впервые встретился в Москве в начале 1918 года. Молодой Константин Керн тогда только перевелся на юридический факультет Московского университета, но, кажется, больше интересовался богословием, чем юриспруденцией, часто ходил в храм, посещал службы Патриарха Тихона.
Однажды он через своего друга достал билет на заседание Поместного Собора, проходившего в помещениях Московского епархиального дома в Лиховом переулке. Большая Соборная палата была почти до отказа заполнена делегатами. В президиуме центральное место занимал Патриарх Тихон, который в основном молчал, а заседание вел митрополит Новгородский Арсений (Стадницкий). Сидели там и другие известные иерархи, маститые протоиереи и видные богословы. Вопрос, который обсуждался, был, вероятно, самым насущным и острым: о дележе церковной кружки. Вокруг полыхал пожар революции, а церковные деятели рассуждали, как правильно делить пожертвования.
После заседания Константин долго не мог в раздевалке найти свою шапку. Товарищи его торопили, а он все искал ее. Вдруг он почувствовал, что на его плечо легла тяжелая рука. Он обернулся, прямо перед ним стоял человек среднего роста, в белом клобуке, с длинной седой бородой и пышными усами. Это был митрополит Антоний. Он спросил с улыбкой:
— Вы кто? Гимназистик или офицер?
Константин так растерялся, что залепетал:
— Я? Что? Я нет, я студент.
Митрополит развернулся и пошел к выходу, а друзья спросили Константина:
— Что же ты даже благословение не взял?
Только тут он сообразил, что надо было взять благословение. Но было уже поздно: митрополит ушел…
Два года спустя Константин в Екатеринодаре вместе с войсками Белой армии, в которую поступил добровольцем. В воскресный день он идет в английской шинели и бескозырке ординарческого эскадрона по центральной улице. В соборе заканчивается Литургия, народ выходит из храма. Константин заходит в церковь и видит архиерея в голубой мантии и белом клобуке, благословляющего крестом молящихся. Константин подходит последним, чтобы поцеловать крест и руку архиерея, а тот вдруг спрашивает знакомым ласковым голосом:
— Вы кто? Гимназистик или офицер?
Тут только Константин узнает митрополита Антония.
— Никак нет, Владыко. Я вольноопределяющийся.
Прошло еще два года. Константин в Белграде, молится за всенощной в русском домовом храме, устроенном в сербской гимназии. Всенощная заканчивается, и староста храма просит его пойти за извозчиком, чтобы отвезти домой митрополита Антония, который всю службу простоял в алтаре.
Когда митрополит выходит из храма, он видит Константина и снова спрашивает:
— Вы офицер или гимназист?
На этот раз пришлось ответить:
— Нет, Владыко. Я студент.
Настоятель храма сообщил Владыке, что Константин помогает ему по храму. Тогда митрополит сказал:
— А, ну-ну спасайся, мой милый.
После отъезда митрополита настоятель сказал Константину:
— Быть вам монахом. Антоний, знаете ли, любит молодежь уловлять в монашество.
Тогда это показалось Константину маловероятным, но над словами священника он задумался.
Когда митрополит Антоний переехал на постоянное местожительство в Белград, Константин стал часто бывать у него. Жил митрополит в здании Сербской Патриархии на нижнем этаже, в последней от входа в коридор комнате. Рядом с ним располагался его знаменитый келейник Федя, тогда уже иеродьякон Феодосий, мощного телосложения, с огромной шевелюрой и густой черной бородой.
Митрополит умел расположить к себе молодых людей, и Константин быстро поддался его очарованию. Будучи совсем молодым и легко воспламеняющимся студентом, он увлекся митрополитом, влюбился в него, был им покорен.
Даже внешность митрополита была особенной. Его голова казалась огромной. Ни бороду, ни волосы он не стриг и с презрением относился к священникам или архиереям, которые «укорачивали свою растительность». Характерное, выразительное лицо. В глазах светились ум и доброта, но, когда он раздражался, они становились маленькими и злыми. Руки пухлые, породистые.
Суждения его были всегда меткие, иногда резкие, говорить он мог часами. Нередко такие беседы происходили возле самовара: собирались вокруг святителя студенты, задавали ему вопросы на разные темы, он с удовольствием отвечал. Рассказы его о прошлом, о духовных академиях, профессорах, священниках и архиереях были интересны, красочны. По богословским и каноническим вопросам он высказывался авторитетно и безапелляционно. Любил комментировать Священное Писание, текст Нового Завета знал чуть ли не наизусть. При этом толкования его были простыми, иногда даже примитивными.
Своих посетителей он обычно называл уменьшительными именами: Сережа, Миша, Ваня. А для Константина придумал прозвище: «Кернушка». Константин тогда носил русскую косоворотку и сапоги. Это митрополиту не нравилось:
— А, Кернушка. У тебя совсем славянофильский вид. Православие — самодержавие — народность. Ну-ну, спасайся. Садись. Чаю хочешь?
— Нет, спасибо, я уже пил.
— Ты, вероятно, предаешься неумеренному аскетизму? А? Ты знаешь, что это запрещается канонами?
— Нет, какой там аскетизм, Владыко.
Потом митрополит спрашивал келейника:
— Федя, есть там какое-нибудь варенье?
Феодосий шел за вареньем, расставлял стаканы в подстаканниках, разжигал самовар.
Тут Владыка обращается к другому студенту:
— Сережа, почему ты такой задумчивый? Может быть, ты влюбился?
Яркая краска заливает лицо Сережи:
— Нет… Ну что вы, Владыко… Я нет, вообще, нет.
— Ну, выскажи какую-нибудь блестящую идею.
— У меня нет никакой блестящей идеи, Владыко…
— Нет идеи? Ну, это печально. Митрополит спрашивает третьего студента:
— Скажи, Миша, что вам читают по Новому Завету? Вероятно, какую-нибудь тюбингенскую ерунду? А какая главная мысль четвертого Евангелия?
И начинается беседа о евангельском тексте, митрополит разбирает протестантские гипотезы и их опровергает. Попутно достается и русским профессорам, увлекающимся западными теориями.
Часто он говорил о русской литературе, особенно высоко ставил Достоевского:
— Та объединяющая все его произведения идея, которую многие тщетно ищут, была не патриотизм, не славянофильство, даже не религия, понимаемая как собрание догматов, — вещал митрополит. — Эта идея была из жизни внутренней, душевной, личной. Возрождение — вот о чем писал Достоевский во всех своих повестях: покаяние и возрождение, грехопадение и исправление, а если нет, то ожесточенное самоубийство; только около этих настроений вращается жизнь всех его героев.
Митрополита слушали, затаив дыхание. А он продолжал увлеченно, напористо, с огнем в глазах:
— Достоевский описывает петербургские грязные дворы, дворников, кухарок, квартирных хозяек, помещения интеллигентного пролетариата и даже падших женщин. Но у читателя не только не образуется презрительного отвращения ко всем этим людям, напротив, появляется какая-то особенно сострадательная любовь, какая-то надежда на возможность все эти убогие притоны нищеты и порока огласить хвалебными гимнами Христу и именно в этой самой обстановке создать теплую атмосферу нежной любви и радости.
После таких бесед студенты