Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С другой стороны, Оле немножко завидуют. Может быть, потому, что ее жизнь окружена таким таинственным ореолом. А быть может, оттого, что в поселке никто не имеет такого красивого сарафана с лямками крест-накрест на голой спине, и такого ровного и нежного загара, и такого складного стульчика (мы даже не знаем, как он раскладывается), и такого великолепного тазика, из которого Оля ест черную смородину.
Иногда я думала: хотелось ли бы мне владеть таким сарафаном с лямками крест-накрест, и таким тазиком с летящей бабочкой на дне, и таким стульчиком, который можно носить под мышкой, но при этом каждое утро ровно в девять ходить в лес и ровно до двух читать книжку, а потом весь вечер сидеть дома?
Иногда получалось, что нет, боже сохрани, ни в коем случае. А иногда — что хотелось бы. Но большей частью я недоумевала, почему нельзя иметь сразу все. И почему тот, кто ест черную смородину из красивого тазика, не может дрыхнуть до одиннадцати, а вечером допоздна шататься по поселку, чтобы потом, перемахнув через подоконник, валиться в постель с грязными коленями и с локтями, ободранными о кусты боярышника или шиповника.
И уже тогда с неясной тоской понимала, что нет, не может. Не знаю почему, но не может. И еще смутно и грустно догадывалась, что, если бы я и захотела поменяться с Олей местами, как меняются марками или значками, что, более того, если бы и Оля тоже захотела того же, все равно у нас бы ничего не вышло.
И значит, Оля, хочет она того или нет, должна все лето читать свои книжки, лежа животом на клетчатом пледе и болтая ногами (при этом она получала тройную пользу: дышала сосновым воздухом, загорала в тени, не рискуя сгореть, и запасалась знаниями).
Я же, наоборот, была обречена на ожог второй степени, на виртуозную ловкость, с которой научилась брать мячи в круговой лапте, и на двойку по литературе в первой четверти, потому что за все лето не прочла ни одной книжки.
Итак, в этот знойный, сухой, солнечный полдень из калитки вышла Мила и, сузив свои кошачьи глаза, смотрела на Олю и ее бабушку. В этот раз бабушка в своих красных домашних тапочках еще больше походила на гусыню. А Оля как-то особенно вяло волочила свой стульчик, словно хотела вообще его бросить, да не решалась.
И ее гордая голова, как всегда, кокетливо повязанная косыночкой из такого же ситца, что и сарафан, была уныло опущена.
И по всей дороге оставался след ее проволочившегося стульчика.
Было знойно, душно и сонно. Мила постояла, зевнула и ушла обратно в калитку.
А вечером в каждом саду сияли флоксы: розовые, как облака, и белые, как снежные хлопья, И весь поселок одуряюще благоухал. И даже вокруг керосиновой лавки, перебивая запах керосина, струился этот сладкий, этот летний, этот счастливый аромат…
Вечером, когда разомлевшая от дневного зноя улица начинала медленно остывать, когда флоксы оживали и распространяли по всему поселку свой сладкий аромат, почти неслышный днем, когда сосновый лес, только что пересеченный солнечными прожекторами, темнел, суровел и мрачно смыкался вокруг поселка, когда старухи устраивались на лавочках у ворот, мы тоже выскальзывали из дому и собирались на излюбленном пятачке, где ежевечерне начиналась азартная и страстная игра в круговую лапту. Собирались в тупичке, куда не заезжали мотоциклы и куда одной своей стороной выходил громоздкий и черный дом двух сестер, окутанный вечерами синеватой дымкой.
Здесь, на штабелях сосновых нетесаных бревен, сложенных неизвестно когда и неизвестно кем, уже восседала наша команда, когда я, испытывая знобящую дрожь во всем теле, оглушенная гулкими ударами собственного сердца, с безразличным видом, который мне давался невероятным усилием воли, медленно, скрестив на груди руки, приближалась к ним, словно Наполеон.
Вот Валька Христолюбова с острым носиком и испуганными глазами, с мышиной косичкой на вылинявшем малиновом платье. У нее на коленях, как всегда, четырехлетний брат Игорек — без него Вальку никуда не пускают.
Валька обожает меня, преклоняется передо мной и смотрит на меня влюбленными глазами. Я еще не вполне осознала, как это хорошо — иметь такого верного Санчо Пансу.
Когда в поселок приезжал фотограф и все бегали домой выпрашивать у матери десятку, Валька, тоже получившая смятую бумажку, робко попросила, чтобы я сфотографировалась с ней вместе на память.
Моя бабушка, еще при царе Горохе получившая в гимназии приз за лучший рисунок и с тех пор уверившаяся в непревзойденности своего вкуса, потребовала, чтобы я снялась с распущенными волосами. Как Офелия! И хотя это не устраивало ни меня, потому что мне вовсе не улыбалось быть Офелией, притом безумной, ни фотографа, потому что ему пришлось ждать, пока я причешусь, а у фотографа время — деньги, тем не менее бабушка, конечно, настояла на своем. Валька, во всем подражающая мне, тоже распустила свои мышиные косички.
И теперь у них дома на самом видном месте висит фотография с двумя Офелиями, что вызывает раздражение моей бабушки, потому что она хотела, чтобы Офелия была только одна.
Сейчас, прижав к себе брата, Валька смотрит на меня такими преданными глазами, что я проникаюсь необычайным уважением к себе и легким снисхождением ко всем остальным.
Перед началом игры надо разделиться на две команды. Разгорается обычный спор (каждая команда хочет играть со мной), в котором я не участвую. Я немного смущена и ковыряю пальцем сосновую кору.
— Да-а, — канючит Степка Серебряков, — она в прошлый раз была с вами, так нечестно.
— Зато позавчера и позапозавчера она подряд играла в вашей. Забыл? — петушком наскакивает на него Светка Мирошниченко.
— Не понимаю, о чем спор, — разводит руками рассудительная Вера Волынская, — у вас же будет Динка.
Динка — это победитель номер два. Иногда ей даже удается перещеголять меня. Но только иногда.
Как все соперницы, мы тайно ненавидим друг друга.
От ненависти, которую приходится все время скрывать, лицо у Динки стало таким злым, что Игорек при виде ее начинал орать как резаный. Как это ни грустно, по-моему, ее детская ненависть перешла в хроническую форму и тем самым искалечила Динке жизнь. У нее навсегда остались маленькие колющие глазки, узкий ехидный рот и такое выражение лица, что, когда она выросла, ее ухажеры мгновенно переключались на ее сестру, тихую и незлобивую Милу, в результате чего хромая Мила счастливо вышла замуж, а Динка так и осталась ни с чем.
Выходит, что если бы в то лето я не была так неправдоподобно удачлива в круговой лапте, то в Динке не произошел бы тот толчок, который стимулировал развитие ее природной склонности к злобе и зависти. А значит, ее глаза не приняли бы ядовитого выражения, а губы не стали бы похожи на двух змеек, от которых все кавалеры отскакивали как ужаленные.
Бедная Динка. Она, наверное, чувствовала, какую пакость сотворяю я с ней, сама того не желая, и потому ненавидела меня все сильнее. Тем сильнее, чем безнадежнее ощущала свое бессилие что-либо изменить.