Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К этому вопросу мы еще вернемся, но прежде необходимо подчеркнуть еще одно обстоятельство, не позволяющее безоговорочно исключать Гончарова из перечня величайших русских писателей. Дело в том, что почти столетие спустя после кончины романиста, в 1970–1980-е годы среди критиков и читателей разгорелась памятная дискуссия о самом, пожалуй, известном гончаровском герое – Илье Ильиче Обломове. Нельзя забывать о том, что в советскую эпоху считалось непреложной истиной добролюбовское мнение о главном герое гончаровского романа, сформулированное в известной статье «Что такое обломовщина?» (Обломов-де – лентяй, байбак, олицетворение исконной российской нерешительности, инертности и т. д. и т. п.). Вот некоторые «отзывы советских читателей» о романе «Обломов», зафиксированные в 1920-е годы. «“Хорошо описано и очень нравится. Показывает, какие лежебоки и лентяи были прежние дворяне” (мужчина-бедняк, 22 года). “Очень хорошая книга. Сами, кто описаны, не нравятся, потому что господа, но больно роман хорош” (мужчина-бедняк, 21 год). “Очень хорошая книга. Лентяи были баре и помещики” (мужчина-середняк, 16 лет)».
Споры семидесятых-восьмидесятых годов об истинном значении фигуры гончаровского «лежебоки и лентяя» были формально приурочены к обсуждению фильма Н. Михалкова «Несколько дней из жизни Ильи Ильича Обломова» (1980). Обломов в исполнении О. Табакова – не ленивец вовсе, скорее сбившийся с пути романтик, не умеющий и не желающий жить по жестоким правилам мира сего. Идеалист, одним словом, «голубиная чистота». Впрочем, сам по себе михалковский фильм был лишь культурным знаком поворота времен. Новые, ранее не обсуждавшиеся черты характера Обломова обнаружились непосредственно в тексте романа, экранизация как таковая оказалась лишь отправным пунктом дискуссии.
Все канонизированные оценки внезапно и безвозвратно были преданы забвению, «праведничество» Обломова вышло на первый план, подчеркивалось во многих печатных текстах, скажем в беллетризованной биографии Гончарова, вышедшей в серии «Жизнь замечательных людей» (автор Ю. Лощиц, 1977). Впрочем, публиковались и статьи (В. Кантора, например), в которых без прямолинейных идеологических натяжек была возобновлена и «добролюбовская» трактовка Обломова, олицетворяющего вечные колебания русской интеллигенции. Об Илье Ильиче спорили так горячо и непримиримо, как будто роман Гончарова был опубликован в последнем номере «Нового мира», словно не было в досоветском прошлом десятков статей и книг, множества авторитетных суждений и оценок.
Обломов впервые объявился на журнальных страницах в конце 1850-х, в пору царившего тогда в России всеобщего оживления, гласности (именно так тогда и говорили!), надежд на успех вскорости ожидавшихся великих государственных преобразований. И вот через сто лет вдруг оказалось, что гончаровский герой как нельзя более удачно пришелся ко двору (читательскому, зрительскому) и в совершенно противоположную по духу и смыслу эпоху, когда медленно агонизировали абсолютно все жизненные устои «закрытого общества» – от политико-экономических до литературных.
Заметим, что само по себе резкое и напряженное переосмысление классического литературного произведения достаточно уникально. Невозможно ведь представить себе появление на страницах массовых изданий множества острых полемических статей, посвященных переоценке (так и хочется сказать на советском школьном волапюке – «образов») Онегина или Чичикова, Раскольникова или Пьера Безухова! В чем же секрет возрождения интереса к Илье Ильичу Обломову? Только ли в освобождении от советской ортодоксии, в прямолинейной смене вех (думали, он злостный бездельник, а он, глядишь, святой)?
По-видимому, нет. Равноправное сосуществование в духовном облике гончаровского героя двух противоположных начал, двух по видимости несовместимых смыслов – вот величайшая загадка, которая, впрочем, присутствует и в судьбе самого писателя. Потому-то и главный роман его не может быть безоговорочно приурочен к какому-либо одному (реакция либо оттепель) универсальному вектору развития российского общественного сознания.
Проблема творчества и образ художника в романе И. А. Гончарова «обрыв»[290]
Сразу же после выхода «Обрыва» в свет критика усмотрела в романе некий разрыв между истинно поэтическим мастерством автора в прорисовке мельчайших деталей, второстепенных лиц и схематичным, тенденциозным изображением основных персонажей. Подобной оценки не избежал и Борис Павлович Райский, чье жизненное призвание («Художник») первоначально было выработано Гончаровым в качестве заглавия будущего романа. Традиционно акцентировавшиеся черты характера Райского можно было бы суммировать в следующем виде: артист-дилетант, измельчавший «лишний человек», из-за непостоянства натуры и привычки к праздности не способный к истинно художественному творчеству[291]. Мы отнюдь не собираемся перечеркивать очевидное. Тем не менее в данной работе мы постараемся доказать тезис о том, что перечисленные выше характерности не исчерпывают полноты концепции личности Райского, что «часть его большая» находится вовсе вне характеристики, вне обычного объектного «образа», расположена по эту сторону грани «Автор – герой».
Исключительная роль художничества Райского, несопоставимая, скажем, со страстностью Веры или безмятежностью Марфеньки – отмечалась и самим Гончаровым[292], и – особенно в последние десятилетия – исследователями романа. Ю. М. Лощиц справедливо писал, что «“Обрыв” – это не просто роман о художнике по фамилии Райский и окружающих его людях. В гончаровском повествовании речь идет еще об одном романе – его собирается писать и даже отчасти пишет… сам Борис Райский. Причем пишет он не на какую-то постороннюю тему, а о тех же лицах, о которых пишет и автор “Обрыва”… Перед нами как бы роман в квадрате. Роман, зеркально отраженный в другом романе»[293]. Райский, таким образом, не рядоположен прочим героям, «приподнят» над ними, возведен Автором в ранг сотворца[294]. Однако это весьма меткое наблюдение Ю. М. Лощиц далее не развивает. Метафора остается метафорой. Более того, многозначительность ее оборачивается многозначностью: создается впечатление, что Райский, целиком изъятый из объектной сферы романа, неразличимо сливается с Автором, с позицией последнего. Однако между авторской позицией и творческим кредо Райского существует очевидное различие. Именно на основании этого различия выстраивается контрапункт, сводящий воедино все нити романа.
Обратимся к анализу творческой манеры Райского, акцентируя внимание не на объектно-характеристических его чертах, а на принципах художественного видения мира. Райский убежден в том, что «жизнь – роман, и роман – жизнь»[295]. В соответствии с этим принципом он стремится жизненные ситуации заключить в живописную рамку, остановить мгновенье, превратить живое событие в статичную картину. В этом смысле показательна сцена из школьных лет нашего героя. На весьма «обязывающую» к вполне жизненной реакции реплику директора («Вот я тебя высеку, погоди!») Райский реагирует отстраненно-эстетически: «Райский смотрел, как (! – Д. Б.) стоял директор, как говорил, какие злые и холодные у него были глаза… представил себе, как поведут его сечь, как у Севастьянова (а не у него самого! – Д. Б.) от испуга вдруг побелеет нос, и он весь будто похудеет немного, как Боровиков задрожит… как добрый Масляников… бросится обнимать его