Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лианна не могла остановить ход эволюции, поэтому она молча доставала из сумочки номер «Нью-Йоркера» и начинала его листать. С ней всегда так. Эпштейн никогда не мог до нее достучаться. Может, благодаря желанию этого достичь он так долго продержался: он снова и снова бился об эту стену, пытаясь прорваться в ее тайный внутренний двор. Постепенно он потерял настроение спорить. Окружающий мир его утомлял. Через несколько месяцев он заявил Лианне, что больше не может находиться с ней в браке. Когда они обедали в «Четырех сезонах», отмечая шестнадцатилетие ее племянницы, официант в белой куртке поднял салфетку, которую он уронил на пол, и положил ему на колени, и в этот момент Эпштейну захотелось вскочить на ноги и что-то выкрикнуть. Но что? Он представил, как обедающие поворачиваются к нему в ошеломленном молчании, представил напряжение на лицах официантов и то, как колышущиеся шторы наконец замирают, и вместо этого извинился, вышел из-за стола и по пути в туалет велел метрдотелю принести племяннице десерт из сахарной ваты с бенгальским огнем, а не со свечкой.
Сейчас, представив лицо Лианны, покрытое мелкими морщинами и слегка удивленное, как обычно бывало по утрам, когда она открывала глаза, Эпштейн почувствовал острую боль. Его всегда раздражало это ее выражение озадаченности. Он просыпался, вступая в новый день и прежний спор, всю ночь во сне готовя аргументы, а она спала и все забывала, и просыпалась озадаченной. Почему она не могла быть больше похожа на него? Он вспомнил, как в тот вечер, когда он заявил ей, что не может продолжать их брак, Лианна сказала, что он не в себе. Что он еще в шоке от смерти родителей, и сейчас не время для скоропалительных решений. Но по тому, как подергивался ее глаз, он понял – она знала что-то, чего даже он сам еще не вполне осознал. Она вовсе не была озадачена, она пришла к своим собственным выводам. Что-то должно было сломаться, и в тот момент он почувствовал, как это происходит, как тонкие косточки по очереди переламываются в его руках. Он не знал, что это будет так. Он ожидал огромного, почти неподъемного труда, но не потребовалось почти ничего. Таким легким и хрупким оказался брак. Если б он знал, был бы он осторожнее все эти годы? Или он бы сломал его давным-давно?
Из кухни «Гилгуля» вынесли дымящиеся блюда. На почерневшей сковородке лежала целая курица, желтая и ощипанная, булькающая в собственном жире. Эпштейн на мгновение задумался, не станет ли Клаузнер отрывать бедрышки и раскидывать их по столу, как халу. Но одна из девушек, похоже лесбиянка, взяла разделочный нож и занялась курицей. Эпштейну передали вдоль стола тарелку, нагруженную курятиной и картошкой. Он почти ничего не ел с тех пор, как чуть не утонул. Его желудок не выдержит этого. Почему? Потому что он проглотил немного моря? С того света до него донеслось возмущение матери. Что с ним не так? Вокруг матери клубился дым вечной сигареты. У него же всегда был железный желудок! Он глотнул кислого вина и принялся за жирную курятину. Взяв себя в руки, проглотил кусок. Все дело было в силе сознания, побеждающей тело. Давным-давно, когда Иона и Люси были еще детьми, ему поставили диагноз – злокачественная меланома. Маленькая родинка у него на груди начала однажды осенью менять цвет вместе с листьями. Но когда врач ее срезал и послал на анализ, пришел ответ, что это смерть растет у него на груди, распуская свои цветы. Выживают десять процентов, мрачно сказал врач. И сделать с этим ничего нельзя. Выйдя из его приемной и шагая по Сентрал-Парк-Вест под живительными лучами солнца, дрожащий Эпштейн принял решение: он будет жить. Он никому не рассказал о диагнозе, даже Лианне. И больше никогда не ходил к тому врачу. Годы шли и шли, и маленький белый шрам у него на груди поблек и стал почти незаметным. Его смерть стала незаметной. Однажды, проходя мимо уже забытого адреса, он заметил имя врача на медной табличке и почувствовал, как по спине пробежали мурашки. Он поплотнее закутался в шарф и прогнал тревогу смехом. Разум сильнее материи! Да, он вылечился от шепелявости, вылечился от слабостей, неудач, усталости, от самых разных видов неспособности, и, если этого мало, он взял да и вылечился еще и от рака. Железный желудок и железная воля. Когда перед ним вставала стена, он пробивал стену. И уж конечно, он в состоянии переварить обед, пусть его и тошнит, пока он этот обед жует.
Все вроде бы пошло как надо, и только значительно позже – ели они долго, а потом еще пели под управлением Клаузнера, который подвел хор к финалу, громко и ритмично хлопая огромной ладонью по столу так, что дребезжали тарелки и вилки, – полный еды Эпштейн, не в силах больше выносить завихрение у себя в животе, вышел из-за стола и, ощупью пробираясь по темному коридору в поисках ванной, наткнулся на нее.
Дверь была приоткрыта, и в коридор лился теплый свет. Подойдя ближе, он услышал мягкое журчание воды. Ему и в голову не пришло развернуться и уйти. Отворачиваться и уходить было не в его природе, он всегда был слишком любопытен, всегда воспринимал мир как что-то данное ему с целью все рассмотреть. Но когда он заглянул в открытую дверь, увиденное вызвало у него прилив чувств. Он схватился за живот и затаил дыхание, но молодая женщина, которая сидела в ванне, упершись подбородком в колени, все равно, наверное, почувствовала его присутствие, потому что она очень медленно, почти лениво, не поднимая головы, повернула лицо в его сторону. Черные, стриженные до подбородка волосы упали назад, открыв ухо, и она спокойно уперлась в него глазами. Взгляд ее был таким прямым и неожиданным, что он ощутил его как разрыв. Разрыв по швам, которые и так расходились, но это было