Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И не успела Родионовна, повязав повойник, покрыть его теплым платком – подарок Пушкина, – как Катюшка, приотворив дверь, испуганно-восторженно почти прошептала:
– Барин молодой!.. Лександра Сергеич…
– Болтай, дура! – сердито оборвала ее старуха. – Я вот завяжу тебе гузно узлом!..
– Да сичас провалиться!.. С места не сойтить!..
Но в прихожей уже слышалась возня и знакомый звонкий смех. Родионовна ахнула и, не слыша под собой ног, покатилась навстречу дорогому гостю. В передней, окруженный всей дворней, уже раздевался Пушкин. И одни целовали руки его, другие в плечико норовили, и на всех лицах сияла самая неподдельная радость. Пушкин был тронут.
– Сашенька, родимый! Да как это ты?
– Мама, здравствуй!..
И, сбросив промерзшую шубу, московский любимец крепко обнял няню.
– А у нас с вечера кошка гостей замывать взялась… – радостно говорила Родионовна. – А я гляжу на нее и думаю: кого это нам Господь пошлет? А он вон кто прикатил!..
И старуха еще раз крепко обняла курчавую голову…
Старый дом сразу наполнился веселой беготней: одни топили печи, другие хлопотали с самоваром, третьи закусить с дорожки собирали… А няня, помогая своему любимцу разбираться, рассказывала ему деревенские новости:
– А меня поп Шкода на слободе-то молитве новой выучил об умилении сердца владыки и укрощении духа его свирепости. И я все об тебе ее читала. Вот Господь и послал тебе царской милости: мне тригорская барышня Анна Миколавна сказывала, как тебя царь обласкал. У обедни я ее на погосте как-то встряла… А народ болтает, будто, вишь, к ним Вревский барин зачастил, будто, вишь, за Зину свататься хочет. Вот и проморгал невесту-то, озорник! Двадцать седьмой уж, а он все скачет… А надысь Анна Миколавна и сама к нам зашла, навестить нас… Посидела с нами маненько, по комнатам походила и опять пошла… Такая-то хорошая барышня, право… Только словно похудела маленько…
Он ничего не сказал, но душою прошло тепло…
И, когда после раннего деревенского ужина он ушел к себе в натопленную спальню и улегся в чистую кровать, – от белья пахло с детства знакомым, приятным деревенским запахом, – он почувствовал, что не уснет скоро, что надо выяснить сначала, что его тревожит. Соня? Саша? Эта странная Анна с ее покорной и упорной любовью? Бедность? Неопределенность положения?.. Но что же делать? Недавно Бенкендорф передал ему поручение Николая «заняться предметами о воспитании юношества»: «предмет сей – писал генерал дипломатично, но безграмотно, – должен представить вам тем обширнейший круг, что вы на опыте видели все пагубные последствия ложной системы воспитания». Сперва он не ответил на это обращение, но оно настойчиво повторилось, и он должен был представить «Записку о народном воспитании». Надо было защищать в ней необходимость просвещения, ратовать за преподавание истории без искажения исторических событий, восставать против телесных наказаний… Но Николая это не удовлетворило, и Бенкендорф впоследствии писал Пушкину: «Его Величество изволил всемилостивейше благодарить вас за Записку и при сем заметить изволил, что принятое вами правило, будто бы просвещение и гений служат исключительным основанием совершенству, есть правило опасное для общего спокойствия, завлекшее вас самих на край пропасти и повергшее в оную толикое число людей. Нравственность, прилежное служение, усердие предпочесть должно просвещению неопытному, безнравственному и бесполезному. На сих-то началах должно быть основано благонаправленное воспитание».
Болела душа. Он как бы подмазывается к царю вопреки своим убеждениям, а его друзья, взгляды которых он разделял, томятся в цепях, в страшной Сибири… Что делать? Что делать? И так, в глубокой тишине, которую знает только русская деревня зимой, тянулись томительные часы. И он как будто забывался…
В окна чуть серел зимний рассвет и торжественно звонил вдали, над снегами, колокол: то святогорские монахи к заутрене православных сзывали. В доме уже началось тихое, утреннее шевеление: слышно было, как Арина Родионовна кашляла осторожно, чтобы не разбудить его, как прошел с тяжелой ношей душистых сосновых дров истопник Семен, как шептались о чем-то девушки…
Он встал, принял ледяную ванну, позавтракал. Но опять и опять внутренняя тревога мешала работать. Он протерзался некоторое время над бумагой и, вдруг с шумом отшвырнув стул, встал: нет, надо пройтись, успокоиться…
Он оделся и бодро зашагал по дороге в Тригорское. Снег весело поскрипывал у него под ногами и в лучах утреннего солнца горел, как россыпь алмазов. Над тихими деревнями стояли позолоченные солнцем кудрявые столбики дыма… И так весело было в груди от ощущения этой свежести снежной земли. Верилось в жизнь, в себя, в счастье, – только вот еще одно маленькое усилие – и пред ним раскроются все золотые дали сразу…
Он подходил уже к границе дедовских владений, и его глаза ласково приветствовали три сосны-великана, друзей его. Осыпанные алмазной пылью, старые сосны блаженно нежились на солнышке…
И вдруг впереди на дороге он увидел темную женскую фигуру. Он сразу узнал ее: то была Анна. Сердце его забилось так, что он даже удивился. Увидав его, она остановилась и невольным жестом прижала руку к сердцу. И когда он с любезной светской улыбкой подошел к ней ближе, он увидел ее сияющие глаза, которые без слов говорили ему все. Она молча смотрела на него, а на Вороноче звонил колокол. Ему стало совестно за свою улыбку. Он почувствовал между этой удивительной девушкой и собой какую-то твердую черту, какой между собой и женщинами он никогда еще не чувствовал. А колокол пел…
– Здравствуйте, Анна Николаевна… – не без смущения сказал он. – Не ожидали? Я шел было к вам… Няня говорила мне, что вы были в Михайловском, и я поторопился отдать вам визит…
– Да, я была у вас… – отвечала она. – Я не отступила перед подражанием вашей Татьяне и пошла… – продолжала она, грея его своими чистыми, строгими глазами. – Но… еще более отравилась там… – опустила она печально голову. – Вы… надолго сюда?
– Да… Нет… Не знаю… – опять смешался он. – Немыслимо работать в Москве… А во мне столько всего накопилось…
– Я рада, что вы приехали… – опять вдруг остановилась Анна и вся зарделась, как уголек. – И рада, и боюсь… Рада потому, что вы – светлый праздник всей моей души, всей жизни… Вы не думайте, что я идеализирую вас…
О, нет! Я знаю о вас если не все, то многое. Но и такой, какой вы есть, опустошенный… ядовитый… несущий всем страдание, как анчар, вы все же – мой праздник… И… если бы случилось то, чего никогда, знаю, не случится… если бы судьба сделала меня подругой вашей… не на всю