Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он смутился: такой любви он еще не знал.
– И я сделала бы так, что каждое слово ваше звучало, как вот этот колокол над землей… – рдела она. – Но я знаю: этого не будет. И я благодарю вас, что вы хотя не лжете мне, как лжете другим… А теперь пойдемте… И умоляю вас: ни единого слова более… – Она на мгновение крепко, из всех сил сжала его руки, глубоко заглянула ему в глаза, а потом, бросив его руки, вздохнула и еще раз тихо повторила: – Пойдемте…
– Нет… – сказал он. – Я приду в другой раз… А теперь я вернусь…
– Да, пожалуй, так будет лучше… – согласилась она. – До свидания!
Он нежно поцеловал ее холодную руку и, потупившись, не оглядываясь, зашагал к дому. Колокола на Вороноче замолкли…
Он много раз садился за стол с намерением что-то написать. Попытался взять себя в руки, но ничего не выходило: работа не шла никак. Он и раньше знавал эти полосы творческой засухи, но никогда еще это не изводило его так, как теперь. Он знал, что бунт тут бесполезен, что все придет в свое время. Ему было прямо совестно: никогда еще не была его осень так бесплодна! И где взять денег? В надежде, что вдохновение вернется, что он свое наверстает, он упорно сидел в деревне…
Иногда он ездил в Псков играть в карты. Он доводил до икоты смешливого отца Иону своими веселыми богохульствами, жадно читал призывы своих легкомысленных приятелей из Москвы и Петербурга приехать к ним…
Он часто бывал в Тригорском. Анна тихо молчала. Были тихие зимние сумерки… На большом столе самовар тянул свою тоненькую песенку. Св. Антоний все корчился в муках при виде тех искушений, которые предлагались ему отвратительными чертями. Пушкин, гревшийся у печки, вдруг рассмеялся.
– Что вы это? – подняв на него от вязанья свои прелестные глаза, спросила Анна.
– Я подумал…
– Матушки мои! – по-деревенски всплеснув руками, воскликнула вдруг Зина, гадавшая у окна на картах. – Туз червей, три девятки и бубновый король – спор какой-то, досада от речей, обновы и – вот тут – трефовый антирес…
– Антирес… – с укором повторила мать. – На языке девичьей говорить тебе словно бы и не пристало… Ты и с бароном своим так изъясняешься?
– Но неужели, по-вашему, в картах можно сказать интерес?! – живо воскликнула Зина. – Фу!
– Нельзя коверкать язык…
– Я взываю к вам, Александр Сергеевич: можно ли сказать трефовый интерес?
– Да разумеется нельзя, очаровательница! – отозвался Пушкин. – У вас бездна вкуса…
– Перестаньте, пожалуйста, Пушкин! – недовольно сказала Прасковья Александровна. – Вы совсем ей голову свернете вашими вечными похвалами…
– Это потому вы так говорите, что теперь сами видите, что я права… – сказала Зина.
Она звонко рассмеялась, поцеловала мать и, не зная, что делать, остановилась в нерешительности.
– Давайте хоть в дурака играть, Александр Сергеевич… – сказала она. – Или в короли… На орехи… Хотите?
– Отстань ты от него, Зина! – воскликнула мать. – Ты и вчера целый вечер мсье Пушкина мучила своими картами. В конце концов, он совсем перестанет ходить к нам…
– Ну, тогда в козыри… – сказала Зина. – А то вот в хлюсты тоже очень хорошо: того, кто проиграет, бьют картами по носу… Ужасно весело! Акулька вчера целый день с распухшим носом ходила – вот как ее в девичьей отделали!.. И я вам по носу нахлестала бы, мсье Пушкин… А?
– Зина!
– Ах, отстаньте, мамочка!.. Тоска какая… Слова не скажи… Я не маленькая, за мной сам Вревский ухаживает: целый барон! Еще немного, и я, если захочу, баронессой буду… Вот тогда действительно в хлюсты играть будет уже невозможно. Значит, и надо пока пользоваться свободой. А не хотите, не надо – я с Акулькой пойду играть…
– Вы лучше мне на рояле что-нибудь сыграйте… – сказал Пушкин, любуясь хорошеньким чертенком. – Вы давно уж мне ничего не играли…
– Ах, мы сегодня в поэтическом настроении!.. – протянула Зина. – Нам немножко на луну повыть захотелось… Ну, что ж, извольте. Но только чтобы огня не зажигать… Хотя, правда, в темноте мне всегда в углах чертенята чудятся… – Она вдруг завизжала и расхохоталась. – Ужас! Но, надеюсь, с вами не съедят… Пойдемте…
Они вошли в темную гостиную. В окно смотрел алмазный серпик молодого месяца. Где-то осторожно скреблась мышь. Пушкин сел на широкий, старый, пресно пахнущий пылью диван, а Зина открыла крышку рояля. И хорошенькие ручки лениво, задумчиво пробежали по клавишам… И опустились на колени…
– А скажите: правда, что какая-то гадальщица в Петербурге вам предсказала всякие ужасы? – спросила вдруг Зина, точно во сне.
– Правда.
– Расскажите мне, как это было…
– Было это очень просто. Звали эту немку Кирхгоф, а жила она на Морской. И вот раз мы – Никита Всеволжский, его брат Александр, Павел Мансуров и Сосницкий, актер, – пошли к ней. И, разложив карты, она вдруг воззрилась на меня: о!.. о!.. И предсказала мне, что я скоро получу неожиданно деньги. Это было приятно: я был совсем без денег. И предсказание это оправдалось в тот же вечер: Корсаков, который потом умер в Италии, выслал мне свой карточный долг, о котором я совсем забыл. Потом сказала она, что мне будет сделано неожиданное предложение – несколько дней спустя в театре Алексей Орлов предложил мне поступить в конную гвардию… Потом сказала она, что я дважды буду сослан. Не знаю, так ли это, ибо если два раза сослан я уже был, то могу быть сослан и еще двадцать два раза, и тогда предсказание будет неверно…
– Не острите. Пока все верно.
– И сказала она, что я буду славен. Это как будто сходится. И, в конце концов, прибавила, что если я на 37-м году не погибну от белого коня, белого человека, белой головы, то я проживу очень долго… Это требует еще доказательств. Но, должен сказать, всякий раз, как мне подают на прогулку белую лошадь, я с некоторым трепетом ставлю ногу в стремя. И из масонской ложи я отчасти ушел потому, что отец масонства, Адам Вейсгаупт, белая голова. И когда я был принят царем в кремлевском дворце, первое, что я, увидав его, подумал: не от него ли я погибну? Ибо он не только белый человек, блондин, но и совершенно несомненная лошадь…
И, обрадовавшись неожиданной остроте, он весело расхохотался.
– Перестаньте!.. – нетерпеливо тряхнула Зина белокурой головкой: она любила слушать, особенно в темноте, всякую таинственную чертовщину. – Ну, и