Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он начал. Вдохновенно и с какой-то необычной для него торопливостью — словно он хотел сразу влить в меня целиком все содержание поэмы.
Я был потрясен. Потрясен этой россыпью отрывков и последним, как бы итоговым, отрывком, посвященным выступлению Ленина, мгновенной фиксации хода его мыслей.
Подвести эту поэму под рубрику «просто и хорошо» невозможно. Для этого она слишком единично-неповторима. Она движется «по терниям к звездам», и нет конца ее пути, ибо суть ее в движении навстречу исторической бесконечности и ее возрастающей истины. Ее поэтика — сколок с пути «по терниям к звездам». Вторично ее не напишешь. Но ее пафос — пафос правды. Таков будет и правдивый пафос должной поэтики будущего, претендующий быть понятным , в большом и малом, в высоком и повседневно-человеческом.
К этой высшей простоте стремитесь и вы, дорогой Борис Леонидович! И вы ее достигнете. Клянусь вам!
Автор с замечательным мастерством противопоставляет друг другу в своей поэме победоносный натиск восставшего народа — гибнущему самодержавию, цар-{-156-} скому поезду, мечущемуся в роковом кольце железнодорожной сети, везде пресекавшей ему путь возврата:
Все спало в ночь, как с громким порском
Под царский поезд до зари
По всей окраине поморской
По льду рассыпались псари.
Бряцанье шпор ходило горбясь,
Преданье прятало свой рост
За железнодорожный корпус,
Под железнодорожный мост,
Орлы двуглавые в вуали,
Вагоны Пульмана во мгле
Часами во поле стояли,
И мартом пахло на земле.
Под Порховом в брезентах мокрых
Вздувавшихся верст за сто вод
Со сна на весь Балтийский округ
Зевал пороховой завод.
И уставал орел двуглавый,
По Псковской области кружа,
От стягивавшейся облавы
Неведомого мятежа.
Ах, если бы им мог попасться
Путь, что на карты не попал.
Но быстро таяли запасы
Отмеченных на картах шпал.
Они сорта перебирали
Исщипанного полотна.
Везде ручьи вдоль рельс играли,
И будущность была мутна.
Сужался круг, редели сосны,
Два солнца встретились в окне.
Одно всходило из-за Тосны,
Другое заходило в Дне.
Этот отрывок я причисляю к русской классике. Его мог бы написать Пушкин, повествуя об этих драматических событиях. И это сознавалось автором.
Пастернак — так может показаться — никого не винит и не обеляет из людей, живших и дышавших во взбаламученной, еще лишенной прочных устоев, еще {-157-} только преображающейся России. Здесь, в недобрый час, как бы вступает в силу знаменитая максима Шекспирова короля Лира: «Нет в мире виноватых!» У нас тогда еще не было признанной правовой инстанции, обладающей правом кому-либо что-либо вменять в вину, наказать виновного. Здесь новый суд милует известного актера театра Корша Олега Фрёлиха, убившего свою любовницу, «вникнув в справедливость» его ревнивого гнева — в силу не закона, а так называемого «революционного правосознания», не всегда безукоризненно правого. Здесь, на моих глазах, сожгли молочницу Аришу как якобы заведомую ведьму, портящую скот односельчан в селе Братовщина Дмитровского уезда. А рядом со мной стояли бледные как смерть два ее сына-подростка, надеясь разве на то, что их не бросят вместе с лишней охапкой соломы в родную избу. «Вот до чего доводит ихняя свобода, — шепнул мне дьякон на шего прихода с благочестивой, притворно-скорбной ухмылкой. — Поди, бывший урядник не довел бы до тако го срама».
Пастернак не щадит ни себя, ни себе подобных, то бишь всю интеллигенцию, колеблющуюся, не знающую, к кому и к чему пристать:
Я говорю про всю среду,
С которой я имел в виду
Сойти со сцены, и сойду.
Здесь места нет стыду.
Я не рожден, чтоб три раза
Смотреть по-разному в глаза.
Еще двусмысленней, чем песнь,
Тупое слово — враг.
Гощу. — Гостит во всех мирах
Высокая болезнь.
Гощу? Мы все гостим на нашей планете, на нашей русской земле. Всякому человеку положен предел, «его же не прейдеше». Но можно по-разному гостить на зем-{-158-} ле. Один гостит праздным соглядатаем, другой прямым участником закономерных исторических свершений. Замечательно, что впритирку к минорным стихам, мною только что приведенным, прозвучало другое, мажорное, четверостишие:
Всю жизнь я быть хотел, как все,
Но век в своей красе
Сильнее моего нытья
И хочет быть, как я.
Поэт как бы опомнился. Он шел на Девятый съезд Советов не для того, чтобы понабраться новой горечи. Он хотел отдать себе отчет в сложившихся обстоятельствах. Уловить просвет русской жизни. Неужели он его не обнаружит, не обнаружит «красу века» (не мира, а именно века ), великую перестройку былой России, первые наметки социалистического преобразования родины?
Я трезво шел по трезвым рельсам,
Глядел кругом, и все окрест
Смотрело полным погорельцем,
Отказываясь наотрез
Когда-нибудь подняться с рельс.
Таков был вид и быт голодающей и холодающей Москвы времен еще не погашенной всероссийской разрухи и неустройства. Но поэт неуклонно шел на Десятый съезд Советов, пробираясь к высоким массивным дверям всем нам так хорошо знакомого стародавнего Большого театра.
Замечательны беглые зарисовки новых пришельцев в это старинное, видавшее другие виды, почтенное здание:
Проснись, поэт, и суй свой пропуск.
Здесь не в обычае зевать.
Из лож по креслам скачут в пропасть
Мcта, Ладога, Шексна, Ловать. {-159-}
Зазеваешься, займут твое не нумерованное место в оркестре.
Шло заседание:
Теперь из некоторой дали
Не видишь пошлых мелочей.
Забылся трафарет речей,
И время сгладило детали,
А мелочи преобладали.
Но все эти мелочи и огрехи заслонило собой выступление Ленина — единственная историческая реальность во весь свой гигантский рост и правоту прозрения.
Чем мне закончить мой отрывок?
Я помню, говорок его
Пронзил мне искрами загривок
Как шорох молньи шаровой.
Все встали с мест, глазами втуне
Обшаривая крайний стол,
Как вдруг он вырос на трибуне
И вырос раньше, чем вошел.