Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот, Ефим Сергеевич. По поводу нашего с вами спора.
— Какого спора? — Он с чистосердечным недоумением развел руками, и страницы зашелестели, гонимые шквалом.
— Нашего с вами. Вы говорили, что читатель не понимает.
— Но при чем тут питекантроп? Мы никогда не говорили о питекантропе.
— Вы почитайте, — мягко попросил я.
Он посопел, подозрительно глянул на меня снизу, высморкался в вафельное полотенце и с недовольно оттопыренной губой углубился в чтение.
— Ну и что? — буркнул он, закончив, и уже готов был по привычке начать все сызнова и прочитать, не отрываясь, весь том, но я остановил его.
— Вы обратили внимание, что питекантроп жил полмиллиона лет назад?
— Ну и что?
— Гляньте в окно, Ефим Сергеевич, — смиренно посоветовал я. — Эпоха раннего плейстоцена минула. На дворе — век космических кораблей и сердечно-сосудистых заболеваний.
Алахватов повернулся к окну. По синему небу неслись белые спутники. Гудели радары. Из этого явствовало, что не след нам ориентироваться на питекантропа. Читатель все понимает и иногда даже больше, чем мы этого хотим.
— Вот это и плохо! — выпалил Алахватов, и его лицо, обветренное и задубленное, как лик пирата, трижды обогнувшего под парусом земной шар, выражало непреклонность.
Наши бурные дискуссии неизменно заканчивались моим поражением. Я ловил трепещущую под потолком рукопись, свертывал ее трубочкой и решительно отправлялся в кабинет шефа на предмет апелляции.
В те дни, когда шеф не бюллетенил, он, точно сфинкс, неподвижно восседал за полированным столом без единой бумажки и ел грушу. «Василь Васильич! — взмаливался я. — Прошу или снять этот материал, или восстановить мой текст. Правку вашего заместителя считаю разбойничьей».
Не выпуская из рук янтарную, с влажным надкусом грушу, Василь Васильич лениво перелистывал рукопись, потом брал пухлой рукой карандаш и, уже не читая, восстанавливал почти все, что вымарал радеющий за читателя Алахватов. Попутно он заменял или вычеркивал некоторые слова, после чего фраза, проигрывая, может быть, в благозвучии, к которому я, всегда питал тайную слабость, становилась ясной и упругой. При этом обычно не произносилось ни звука.
Выудить из редактора несколько слов подряд было предприятием трудности чрезвычайной. Даже когда с поличным попался жулик Пурашичев, шантажировавший с помощью редакционного удостоверения директора мебельного магазина, Василь Васильич не устроил ему разноса. Одной-единственной фразой ограничился он. Взял чистый лист бумаги, наискосок черкнул в верхнем углу «В приказ» и ладошкой подвинул листок Пурашичеву, сказав: «А здесь напишите заявление об уходе». И вновь принялся за свою грушу.
— Василь Васильич, — сказал я на одной редакционной вечеринке, когда шеф, блистая манжетами, творил себе какой-то немыслимый бутерброд, чтобы со вкусом заесть им водку, которой он никогда не гнушался, несмотря на все гастриты и давления, далеко, к сожалению, не мнимые в отличие от гастритов и давлений Яна Калиновского. — Как вы держите своим замом человека, у которого совсем иная система координат?
Василь Васильич поискал глазами чистую рюмку, наполнил ее и поставил передо мной, а свой фантастический бутерброд подвинул на всякий случай к себе поближе.
— Давайте выпьем, Витя, — сказал он.
Я мотнул головой.
— Вы же знаете…
Он посмотрел на меня своими небесными глазами и, оттопырив палец с глубоко врезавшимся в плоть массивным кольцом, благоговейно перелил в себя водку. Аккуратно поставил рюмку, взял бутерброд и вкусил от него с такой сосредоточенностью, какой я никогда не видывал у него в скучные минуты просмотра рукописей. И лишь внимательно прожевав, ответил на мой вопрос.
— Вам никогда не быть редактором, Витя.
Я готов был поделиться с Василь Васильичем своим несокрушимым здоровьем, только бы он реже бюллетенил. Дни, когда он за сверкающим редакторским столом ел свою мичуринскую грушу, были днями солнечными и безветренными, как бархатный сезон в наших южных широтах. Но, боже мой, что начиналось, стоило ему слечь!
Я уже говорил, что во всех наших баталиях с Алахватовым поверженным неизменно оказывался я: сила, как всегда, торжествовала над разумом. И тогда я извлекал из ножен свое последнее оружие:
— Я прошу или снять этот материал, или подписать его псевдонимом. — И предлагал на выбор: Потараканников, Брандспойт, Семикозлятов, Максим Цыц, Свидригайлов, Трифон Эдгарпо, Неиванов…
— Что за чушь! — гремел Алахватов, обдуваемый шальными воздушными струями. — Где вы слыхали такую фамилию — Неиванов? — Трифон Эдгарпо не выводил его из себя, а вот Неиванов вызывал ярость. — И вообще, вы обязаны подписываться своей фамилией. А уж если вам так необходим псевдоним, то пожалуйста… — На минуту он задумывался, закусив губу и воздев глаза к потолку, где все клокотало и свистело. — Сергеев! — восклицал он и, сам не веря своей находчивости, переводил на меня изумленный взгляд. — Сергеев… А? Отличный псевдоним.
Я с благодарностью соглашался на «Сергеева», но в качестве компенсации просил поставить впереди мягкий знак с точкой.
— Зачем мягкий знак?
— Ну как зачем? — терпеливо объяснял я. — Обычно я подписываюсь «В. Карманов», а здесь пусть будет «Мягкий знак Сергеев».
Мне и впрямь не хотелось ставить свою фамилию под уродцем, который некогда был моим детищем. И тут мне приходит на память одна мысль из магистерской диссертации молодого русского разночинца, который обладал великим умом и великой совестью — сочетание, не столь уж частое даже для блистательного девятнадцатого века. «Воображение, — писал он, — строит свои воздушные замки тогда, когда нет на деле не только хорошего дома, даже сносной избушки».
Я говорю это к тому, что некогда мечтавший о глобальной славе юнец стал на излете четвертого десятка прямо-таки дрожать за свое более чем скромное журналистское имя, которое и краем уха не слышал никто за пределами крохотной Светопольской области. Но в области меня знали, и, сколько ни усмехайся я над своим убогим тщеславием, мне доставляло удовольствие, что в редакцию приходят не просто письма, а письма на имя «В. Карманова».
Пять лет прошло, как я, полмесяца проработав инкогнито в бригаде шабашников, подробнейшим образом поведал об этом в газете, но до сих пор, стоит мне предъявить удостоверение, рот моего собеседника растягивается до ушей: «Так это вы строили коровник?» И при этом в радостно устремленных на меня глазах сквозит то ли недоумение, то ли недоверие. Я понимаю, откуда это. В репортаже, который благодаря щедрости Василь Васильича печатался в трех номерах подряд, я занимательности ради подавал себя этаким изнеженным щелкопером, у которого душа уходит в пятки, когда предводитель шабашников требует на весу подержать полутонное бревно, покуда он штыковой лопатой почешет себе затылок. Читатель хихикал, довольный. И вот теперь перед ним являлся детина с единственным признаком щелкоперства на лице — очками.
Шабашника с легкой