Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А ведь еще пять минут назад я был уверен, что уговорю ее бежать отсюда. Сегодня, сейчас, да, сейчас, вот только проснется малыш, и она покормит его. На первых порах нас приютят в общежитии, потом я сниму комнату. Буду вкалывать как вол, заработаю кучу денег. И попробуй только сунуться теща! Я воскрешу свою жену. Она будет смеяться, и злиться, и радоваться, что мужчины деревенеют при виде ее. Пусть! Она будет любить только меня — не уступать, не исполнять утомительную повинность, а любить, ревнуя и жадничая. Я тоже полюблю ее (снова!), вдвоем мы воспитаем чудесного сына…
Теперь от моей уверенности не осталось и следа. Ни единого слова не было произнесено еще, а я уже знал, что все мои слова бесполезны. Тем не менее я выговорил их. Она слушала молча и с некоторым удивлением, слишком пассивным, однако, чтобы хоть оно пришпорило мою вялую речь. Впрочем, был момент, когда я встрепенулся: мне вдруг почудилось в ее взгляде живое и новое внимание. Неужели? Я заволновался. Косяком нахлынули доводы, один убедительней другого, я спешил выложить их все, но не успел ни одного.
— Он проснулся, — сказала она, хотя из-за прикрытой двери не донеслось ни звука.
Интуиция не обманула ее. Когда она, распахнув дверь, быстро и неслышно вошла, наш сын сосредоточенно разглядывал свои ручонки. У меня вдруг перехватило дыхание: такими крохотными и беспомощными были они. Любое неосторожное движение могло причинить им вред.
Это чувство страха, которое — не знаю уж почему — поселилось во мне вместо отцовской любви, едва я увидел его на руках нянечки в роддоме (курносая нянечка собиралась уже, показав, отдать его мне, но теща оттерла меня. Странно: тогда я не только не обиделся, а воспринял это как должное, даже с благодарностью: я казался себе слишком огромным для такого маленького существа; теперь же, когда столько лет прошло, у меня от досады и ненависти, что не дали, сжимаются кулаки), это чувство страха уменьшалось по мере того, как сын увеличивался. Он был чистеньким и холеным, красивым, как мать, и, как я, длинным, но мальчишеской порывистости я не замечал в нем. Под любым предлогом старался увильнуть он от школьной формы и явиться в класс в щегольской курточке. Как женщина, обожал вертеться перед зеркалом. Я помню, мы ненавидели подобных маменькиных сынков, подстерегали их и устраивали им «темную». Но то было другое время. Апельсин я увидел впервые в четырнадцать лет, нам выдавали их по одному в школьном буфете, и очередь за ними змеилась по всему вестибюлю. Но то было другое время, и зачем сравнивать! Может, сейчас как раз любят таких чистоплюйчиков? Вряд ли… «Тебя не лупят в классе?» — спросил я раз, наблюдая за его долгим прихорашиванием.
Не таким хотелось мне видеть своего сына. Но пенять поздно, да и на кого? Пройдет еще пяток лет, и от всех сложностей, от всех нерешенных проблем и психологических несовместимостей, разрушивших семью, останется под итоговой чертой три не подлежащих апелляции слова: отец бросил нас. Я понимал это. Вот почему весь мой отцовский контроль, к которому я не без тайного удовольствия принялся было приобщать себя после девяти лет порхания, свелся в конце концов к ритуальной проверке домашних заданий. Но сын и этого не желал терпеть. Чего вдруг! У него изумительный почерк, одна буква «ф» чего стоит, а отец, который сам пишет, как курица лапой, заставляет по три раза переписывать упражнение из-за каких-то ошибок. И откуда только взялся он в их новой квартире, которую они так ждали и которой мечтали насладиться одни!
Слово «арбуз» он написал через «с». Быть может, он идиот? Но мое сердце не трепыхнулось от этой мысли, потому что я знал: не идиот, нет. Он смышлен и очень даже уверенно чувствует себя на дорожке, на которую его поставила бабушка. Сбывались ее заветные мечты: дочь с утра до вечера сидит в окружении книг, а у внука лучший почерк в классе и лучшая курточка. Чего же еще!
Я крест-накрест перечеркнул изложение, в третий раз каллиграфически переписанное со словом «арбус», положил перед ним новую тетрадь и сказал:
— Отдохни и напиши еще раз. Но, пожалуйста, будь внимательней.
И вот тут бабахнуло. Не сразу, после некоторой паузы, в течение которой сын сидел, уставившись в стол и наполняясь, как я теперь понимаю, тротилом.
— А сам, сам! Оборванец чертов! Даже костюма нет.
Мне показалось, он сказал «бездарь»… Но, вероятно, это только показалось. Никак не мог произнести он этого слова, оно было, так сказать, не в лексиконе семьи, да и что для тещи такое понятие, как «талантливый — неталантливый»? Для жены, «проходившей» в свое время литературу, оно, вероятно, и существовало, но ей и в голову не пришло бы соотносить его со своим мужем. Слишком близко к ней располагался я — живой, огромный, в вылинявшей рубашке с отлетевшими пуговицами.
Можно сказать, что мы эти девять лет не расставались с ней. Рандеву наши происходили, как правило, в читальном зале, обычно незадолго до его закрытия, а на другой день я как штык стоял в двенадцать ноль-ноль у входа с конспиративно спрятанной в портфель книгой.
Случались и перерывы в нашем безоблачном супружестве, самые продолжительные — летом, когда жена с сыном уезжали в Витту на море. Незадолго до этого в редакцию являлась теща. Она медленно жевала что-то и смотрела на меня, жевала и смотрела, и этого было достаточно. Я понимал ее. Ребенку нужно море, а из тех несчастных грошей, которые они получают от меня, не выкроить даже на замшевую курточку, вне которой ребенок может простудиться и умереть. Я тотчас же лез в карман. В руке у меня оказывалась початая пачка «Дуката», но это было не то. Тогда я лез в другой карман и снова вынимал пачку «Дуката». В задний карман, чтобы не мешалась, совал ее, но там меня подстерегала третья пачка. У меня прямо какой-то бзик: я панически боюсь остаться в один прекрасный день без курева. И это презабавным образом сочетается во мне с привычкой не докуривать сигарету до конца, гасить где-то на середине, а через минуту запаливать новую — расточительность, при виде которой у тещи начинают ходуном ходить