Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он бросил записи обратно в ящик стола. Они были мертвы и бесполезны. Опершись локтем о стол и слегка покачиваясь в кресле, он медленно поскреб темя под жесткими волосами (такими же жесткими, как у Бальзака, что у него тоже где-то записано). В нем росло гнетущее чувство: он был пуст, он никогда больше не сочинит ни одной книги, он слишком стар, чтобы наклониться и пересоздать мир, разбившийся вдребезги, когда она умерла.
Он зевнул и задался вопросом, а какое именно позвоночное зевнуло первым, и можно ли предположить, что этот понурый спазм был первым признаком истощения всего подтипа в его эволюционном аспекте? Быть может, будь у меня новое перо вместо этой развалины или свежий букетик из, скажем, двадцати идеально очиненных карандашей в узкой вазочке и стопка гладкой бумаги цвета слоновой кости вместо этих, дайте-ка взглянуть, тринадцати, четырнадцати более или менее ровных листов (с двуглазым долихоцефальным профилем, нарисованным Давидом на верхнем из них), то я мог бы начать ту неведомую штуку, которую хочу написать; совсем еще неведомую, если не считать смутного очертания в форме туфельки, инфузориевое подрагивание которого я ощущаю в своих беспокойных костях, эти щекотики (как мы говорили в детстве), полупокалыванье, полущекотка, когда пытаешься что-то вспомнить, или что-то понять, или найти, а твой мочевой пузырь, возможно, переполнен, и нервы натянуты, но в целом сочетание это скорее приятное (если не затягивается) и вызывает маленький оргазм или «petit éternuement intérieur»[65], когда наконец находишь тот кусочек пузеля, который точно заполняет пробел.
Прекратив зевать, он подумал, что его тело слишком крупное и здоровое для него: если бы он был сморщенным и дряблым, страдающим разными мелкими хворями, то он, возможно, жил бы в большем согласии с собой. История барона Мюнхгаузена о декорпитации коня. Но индивидуальный атом свободен: он пульсирует как хочет, на низкой или высокой частоте; он сам решает, когда поглощать энергию, а когда излучать ее. Мне стоит кое-что сказать о приеме, используемом героями мужского пола в старых романах: если прижмешься лбом к восхитительно холодному оконному стеклу, то вправду почувствуешь некоторое облегчение. Так он и стоял, бедный перципиент. За окном – серое утро в пятнах тающего снега.
Через несколько минут (если его часы не врали) пора было отправляться за Давидом в детский сад. Безалаберные, вялые шумы и неуверенные постукиванья, доносившиеся из соседней комнаты, говорили о том, что Мариетта пытается воплотить свои туманные представления о порядке. Он услышал шлепанье ее старых ночных туфель, отороченных грязным мехом. У нее была раздражающая манера выполнять домашние обязанности, не надевая ничего, чтобы прикрыть свое совсем еще юное тело, кроме выцветшей ночной сорочки, обтрепанный подол которой едва доходил ей до колен. Femineum lucet per bombycina corpus[66]. Прелестные лодыжки – уверяет, что получила приз на танцевальном конкурсе. Полагаю, – ложь, как и большинство ее высказываний; впрочем, если подумать, у нее в комнате действительно есть испанский веер и пара кастаньет. Без какой-либо особой нужды (или он что-то искал? Нет) он как-то заглянул в ее комнату, пока она гуляла с Давидом. Там крепко пахло ее волосами и «Sanglot’ом» (дешевыми мускусными духами); на полу была разбросана грязная всячина, а на столике у кровати стояла буро-алая роза в стакане и большой рентгеновский снимок ее легких и позвоночника. Она оказалась настолько плохой стряпухой, что ему приходилось по меньшей мере один раз в день заказывать что-нибудь сытное для всех троих из хорошего ресторана за углом, в то время как на завтрак и ужин полагались яйца, жидкие каши и разного рода консервы.
Еще раз взглянув на часы (и даже прислушавшись к ним), он решил вывести свое беспокойство на прогулку. Золушку он нашел в детской: она прервала свои труды, чтобы взять одну из книг Давида о животных, и теперь была погружена в чтение, полусидя-полулежа поперек кровати, далеко вытянув одну ногу, положив голую лодыжку на спинку стула, уронив туфельку и шевеля пальчиками на ноге.
«Я сам заберу Давида», – сказал он, отводя взгляд от буровато-алых теней, которые она выставила напоказ.
«Что?» (Странное дитя не потрудилось изменить позу, а только перестало подергивать носком ноги и подняло свои матовые глаза.)
Он повторил сказанное.
«А, ладно», – ответила она, снова опустив глаза на раскрытую книгу.
«И, пожалуйста, оденьтесь», – добавил Круг, выходя из комнаты.
Надо подыскать кого-то другого, думал он, идя по улице; кого-то совершенно другого, пожилую даму, полностью одетую. Он понимал, что это было просто делом привычки, следствием постоянного позирования нагишом перед чернобородым художником из тридцатой квартиры. Вообще-то, рассказывала она, летом, находясь в квартире, никто из них ничего не надевал, ни он, ни она, ни жена художника (которая, судя по различным картинам, выставлявшимся до революции, обладала громадным телом со множеством пупков, одни хмурились, другие казались удивленными).
Детским садом, маленьким ярким заведением, ведала вместе со своим братом Мироном одна из его бывших учениц, Клара Зеркальски. Главным развлечением восьмерых детей, находившихся на их попечении, были хитро устроенные туннели с мягкой обивкой, такой высоты, чтобы по ним можно было проползти на четвереньках, а еще красочные картонные кубики, механическая железная дорога, книжки с картинками и настоящая лохматая собака по кличке Бассо. Это заведеньице Ольга подыскала год тому назад, и Давид уже стал великоват для него, хотя по-прежнему любил ползать по туннелям. Чтобы избежать необходимости обмениваться приветствиями с другими родителями, Круг остановился у калитки, за которой был палисадник (теперь состоявший главным образом из луж) со скамейками для посетителей. Давид первым выбежал из раскрашенного в веселые цвета деревянного дома.
«А почему Мариетта не пришла?»
«Вместо меня? Надень-ка шапку».
«Вы могли прийти вместе».
«У тебя что, не было галош?»
«Ага».
«Тогда дай руку. И если ты хоть раз ступишь в лужу…»
«А если я нечаянно?»
«Я прослежу за этим. Ну же, raduga moia [радуга моя], дай руку и пойдем».
«Билли сегодня принес кость. Представляешь – вот такую кость! Я тоже хочу принести».
«Это который, Билли, – смуглый мальчик или тот, в очках?»
«В очках. Он сказал, что моя мама умерла. Смотри, смотри, женщина-трубочист!»
(Они появились недавно из-за какого-то неясного смещения, или ущемления, или расщепления в экономике государства – и к большой радости детей.) Круг молчал. Давид все говорил.
«Это ты виноват, а не я. У меня левый ботинок промок насквозь. Папа!»
«Да?»
«У меня левый ботинок промок».
«Да. Прости. Пойдем немного быстрее. А что ты ответил?»
«Когда?»
«Когда Билли сказал эту чушь про маму».
«Ничего. А что