Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я школу проспал, двенадцать часов уже. Мать убьет.
— Не убьет.
— Почему?
— Вопросы он задает, почемучка выискался, лучше помоги до туалета дойти. — Дед балансирует на единственной ноге и впивается Мишане в плечо крючковатыми пальцами.
— Так почему? — повторяет Мишаня, когда они доходят до нужной двери.
— Ей-богу, вот же нетерпеливый какой, весь в батю родного, — фыркает дед. — Дай я…
— Хорошо-хорошо, конечно. Извини.
Мишаня поворачивается спиной и ждет, пока на плечо ему вновь не опускается всей тяжестью узловатая стариковская рука.
— Уехала она, — произносит дед, пока Мишаня ведет его обратно по коридору, как одноглазый слепого.
— И когда приедет?
— Через неделю обещала… навестить.
— Что? — Мишаня разворачивается так резко, что дед почти что теряет равновесие и разражается на всю квартиру пронзительно свистящей, как мел по доске, бранью, которая не оставляет сомнений в том, что матери правда нет.
— Что слышал. Она съехала.
— Куда?
— К… Кольке своему.
— Кольке? — Мишаня знает, так зовут белобрысого, но имя его он произносит вслух впервые, и оно оставляет на языке мерзкий привкус.
— Ну тебе он точно не Колька, а Николай Евгенич, усек? — шипит дед, толкая палкой дверь. — Он в школе твоей директором был, не помнишь, что ли?
Мишаня помнит. Точнее сказать, он знает, ему ребята рассказали. Память о тех годах, когда у них был свой дом, у матери — муж, а у деда — две ноги, будто бы истерлась и измялась, как старый чек в кармане куртки — уже не разберешь, что там к чему. Вот мать с улыбкой на лице, вот Петька в куртке, которую Мишаня прошлой зимой за ним донашивал, а вот — отец, его куртку Мишаня донашивает этой осенью, потому что из Петькиной вырос, руки стали слишком длинные. Конечно, в этих фрагментах нет места белобрысому сутулому директору. Но школа была, и кто-то точно ею руководил, это факт. Значит, это был человек, к которому ушла мать, ушла так тихо и так внезапно, что даже к первому уроку его не разбудила.
Он помогает деду улечься в кровать и решается наконец заглянуть в комнату к матери. Форточка хлопает на сквозняке, ей вторят скрипом дверцы платяного шкафа. Нет, она не все вещи забрала, оставила свои старые летние платья. Но толку-то — она лет шесть уже их не носит, с того момента, как они переехали в квартиру к деду. Мишаня проводит по ним кончиком пальца, они покачиваются на вешалках, и нарисованные на ткани цветы и бабочки будто вот-вот сорвутся с места и взлетят к потолку. Он захлопывает створки и проворачивает маленький ключик, торчащий снаружи, потом закрывает форточку. В школу он решает не ходить. Может, только сегодня, а может — вообще, это он еще подумает. Только вот деда кормить нужно. Он же, наверное, с утра не ел.
На кухне записка. Мишаня тянет руки к сложенному вдвое листу бумаги, хватает его, и тут же из его сгиба, как бабочки, танцующие на выгоревшем ситце старого летнего платья, вылетают купюры и приземляются на пол к его босым ногам. Мишаня смотрит на них оторопело, потом переворачивает листок. «На неделю», — написано летучим маминым почерком. Он медленно комкает его, пока пальцы не сжимаются в кулак. Он хочет ударить что-нибудь. Кого-нибудь. Но вместо этого нагибается и собирает с пола деньги.
Что-то есть торжественное и важное в том, что он дорос до отцовской куртки. Мишаня и сам не понимает, что именно, но испытывает это ощущение всякий раз, когда надевает ее. Вот и сейчас на него находит эта странная гордость, пока он застегивает молнию. Только ему не хочется пачкать отцовскую куртку деньгами этого мерзкого белобрысого мужика, ведь это он дал их матери, у нее своих столько нет. Мишаня засовывает их в карман брюк, закидывает на плечо свой школьный рюкзак, без учебников такой непривычно легкий, и отправляется в «Магнит».
Он идет через двор, стараясь попадать ногами точно в чужие следы, словно они — веревочный мост над бездной. Дойдя до середины, он будто слышит эхо выстрела позади себя, оборачивается, почти ожидая увидеть в распахнутом окне худое, сгорбленное над ружьем тело деда. Но створки закрыты, в стекле отражается белая масса двора и кусок серебристо-серого неба. Может, правда все сон? Мишаня скребет землю носком дедовского сапога. Под ним белое становится серым, потом красным, а потом превращается в грязь, будто сама земля кровоточит. Нет, все по правде было.
Мишаня замечает Егеря в магазине, точнее, узнает его голос, доносящийся с другой стороны ряда с консервами, глухой, будто шепчущий.
— У меня все готово, я беру рабочий грузовик, да. И потом другой дорогой, на всякий случай. Ага.
Мишаня ждет ответа его собеседника, но, видимо, он говорит по телефону.
— Я через час думаю стартовать… ну ты понял, да. Ага. Заеду, да. На Кочетова.
Ничего интересного, думает Мишаня, забрасывая в корзинку банки с дедовой тушенкой, когда из-за полки снова раздается голос.
— Нет, он не сунется больше, не должен. Зачем ему? Все кончено.
Пальцы Мишани разжимаются, и банка с оглушительным звоном раскалывается о кафельный пол. Долю секунды он смотрит вниз на дедовы сапоги, все в кусках стекла и белых ошметках жира, а потом бросается к выходу под вопли разгневанной кассирши.
* * *— Ничего не кончено, — твердит себе под нос Мишаня, поднимаясь вверх по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки. — Твари. Ничего не кончено.
Он отпирает дверь, тихо, так тихо, как только может. Если дед голодный, то он выпил и уснул до вечера уже. От этой мысли у Мишани обычно начинало саднить где-то в груди, жалость и презрение пополам, презрение — к себе, жалость — к деду и к себе тоже немного. Но сейчас он не успевает ничего почувствовать, у него от адреналина не осталось никаких эмоций, кроме злости, горячей, бурлящей, дающей какую-то потустороннюю силу, хотя он и сам