Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вильгельм фон Боде «взял слово», потому что слово еще никогда не брало его. Он взял слово, чтобы «обсудить надежды и перспективы послевоенного немецкого искусства». Перспективы уже десятилетиями сотни раз обсуждались в бесчисленных опусах, а по поводу надежд — мы не настолько суеверны, чтобы их обсуждать. И уж точно не надлежит это обсуждать тем, кто не владеет своим собственным словом. «Он ссылается при этом на последнюю выставку Берлинской Академии и отмечает, что Сенату Академии удалось создать сторожевую башню искусства, призывая к участию в выставке в том числе и членов Сецессиона». Сецессионисты, несчастный люд, почувствовали себя одиноко в стремлении к той высоте, на которую хотели взобраться, и вот уже понуро потянулись обратно в крепость, где мирно стрекочут сверчки. Благородные старцы Академии прижимают их к надежной отеческой груди и этой благостной семейной идиллии нет дела до искусства. Но Вильгельму фон Боде, которому в других случаях все кажется недостаточно естественным, эта природная естественность кажется знаком времени. Возможно, но это еще не совсем понятно: «Не признак ли это мира, наступившего в борьбе художественных группировок? Или это только перемирие внутри крепости и битва за мир начнется с новой силой? Судя по другим выставкам, что организуются в Мюнхене и здесь, в Берлине, галеристами и сецессионистами, на наступление длительного мира внутри немецкого художественного сообщества рассчитывать не приходится, есть признаки приближающейся бури». Да не только признаки, господин директор, буря уже бушует. Вы просто окопались в своем художественном музее и не видите бури, что ревет у вас под окнами. Закупоривание окон не поможет защититься от бури, и многослойные стекла, что застят свет некоторым знатокам искусства, будут выбиты. Мировая война не смогла убить искусство. Искусство пережило уже несколько мировых войн и нескольких директоров, которые хотели им руководить. «Боюсь, что широкая публика, пребывающая в убеждении, что война полностью очистила современное искусство от любых проявлений декадентства, будет очень разочарована. Так что нам придется вновь приготовиться к борьбе, но победить это новое искусство лишь спокойным презрением не получится». Спокойное презрение — довольно сомнительный метод борьбы. Вот для борьбы с ветряными мельницами он достаточно хорош. Приходит этот смелый рыцарь, принимает рассвет за закат, считает искусство чарами, хотя чары не несут ему разочарования, он стремится убедить разочароваться публику, которая живо откликнулась на событие. Господин Боде сделал нечто особенное, он тщательно изучил вышеупомянутую выставку Академии. Изучил в ясном уме и с открытым забралом. Выставка содержала огромное количество живописи и, как положено правильной популярной выставке, небольшое количество скульптуры. По зрелом размышлении над живописью Боде «пришел к убеждению, что самые обнадеживающие и здоровые черты современного немецкого творчества проявляются в скульптуре». Считавшиеся до сих пор лучшими живописцы, несмотря на услужливое содействие Сецессиона, так мало понравились самому директору, что ему пришлось прильнуть к паре скульптур. «Особенно в масштабных работах [разумеется, они же сразу бросаются в глаза] он видит наиболее достойное и удачное воплощение больших идей». Большой идее — большое произведение. Иначе куда ей поместиться? В такой большой и правильной работе найдется место и для достоинства. Воплощенная идея становится столь явственной благодаря соответствующим ингредиентам, особенно если не столько знаешь свое ремесло, сколько ремесло других. Кто лишен этих знаний в других областях человеческой деятельности, тот при всем желании не отличит одну даму от другой. Попробовал бы господин Боде отличить производство от сельского хозяйства. Если бы он не учил греческий, то трагедия вызывала бы у него смех, а комедия казалась дурной шуткой. Когда правосудие время от времени сбрасывает свою повязку, его легко спутать со скорбью. А смерть и согласие помахивают одной и той же пальмовой ветвью. И тем не менее, все это — большие идеи. И воплощаются они так основательно, что их даже слепой различит. Господин Боде знает, как воплощаются идеи, как это правильно делается: «Они возникают на основании тщательного изучения природы, отрицания всего наносного, импрессионистского; типическая, адекватная идее форма поднимает прозаическую штудию обнаженной натуры к высотам всеобъемлющей красоты. Так достигается то, к чему стремится новое искусство, но ищет для этого более короткий, революционный путь». Значит, это и есть то новое искусство, которого ищет господин Боде и которого господин Энгельман и господин Шмарье{10} уже достигли, по крайней мере в скульптуре. Известно, что слово господина Боде — золото. Тот, кто может отличить Леонардо, сможет и господину Шмарье помочь найти место под солнцем. Господин Энгельман, напротив, известен уже давно. Тезис о его принадлежности к новому искусству только отпугнет от него старых покупателей. Все новое всегда кажется старому упадническим. Старое всегда прибегает к суррогату. Вместо любви — интрижка, вместо искусства — подделка. Этот факт настолько естественный, что доказательство этого факта само по себе есть естественный факт. В каждом слове господина Боде чувствуется, что он это знает, и потому начинает колебаться. Шмарье и Энгельман — его старческие костыли, с помощью которых он стремится как историк доказать то, что доказала ему история. Верит ли действительно господин Боде, что когда-либо существовал большой или малый мастер, который надеялся бы поднять обыденный этюд обнаженной натуры до высот всеобъемлющей красоты в типической, адекватной идее форме, не прибегая при этом к собственному воображению? Импрессионизм он считает наносным. При том что вряд ли существует что-то более естественное, чем импрессионизм. Или, может быть, господин Боде считает саму природу недостаточно естественной, что следовало бы ее очистить от всего наносного? Или этюд с обнаженной натуры является единственно подлинно естественным и должен соответствовать, по мнению господина Боде, высотам мировоззрения нового искусства? Или господин Боде действительно думает, что импрессионисты не смогли соединить форму со своей идеей так же хорошо, как это удалось господину Энгельману в его гипсовых фигурах? Получается, у всех этих художников нет соответствия? Потому как процесс мышления в некоторых обстоятельствах тоже является искусством. Только мысль нельзя воплотить в искусстве. Существует ли в живописи лучшая, соответствующая идее форма, чем идея картины? Эта идея подходит форме как влитая. Эту идею даже не нужно соотносить с формой, потому что эта идея сама и есть форма. Если кто слишком хорош для того, чтобы писать картины, пусть станет мыслителем или директором