Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А потом они заметили кающегося с робко потупленным взором, он когда-то давно посадил в пригоршню земли у себя на ладони семечко, и из него выросло маленькое деревце, и теперь его корни змейками обвивали его вытянутую руку до самого локтя. Одна девочка уже было отдала кающемуся пятицентовик, столько он брал за разрешение потрогать чудо-деревце, но другие дети одернули ее, сказали ей, не будь такой легковерной дурехой, это всего лишь трюк.
Уже совсем в сумерках к ним пришел слепой мужчина и какое-то время просидел с ними в молчании, а прежде чем уйти, выпрямился перед ними во весь рост, точно отставной школьный директор, и в темноте пробубнил им напутствия. Напутствия были невразумительны и путаны и относились к поездам, которыми дети будут добираться до места. Как и все остальные в этом дворе-отстойнике, он знал, что безопаснее всего ехать на гондолах – полувагонах. Вагоны-цистерны, бубнил он, округлы, и с них легко соскользнуть, а крытые вагоны, те почти всегда заперты на замки, но больше всего бойтесь вагонов-хопперов[78], ибо они смертельные ловушки: даже кто сумеет забраться в них, назад ни за что не выберется. Скоро приедет поезд, бубнил он, как только наступит день, и пусть уж они постараются забраться в гондолу. Не думайте о доме, наставлял он их, не думайте о людях, о богах, о том, что будет потом. Ни о чем не молитесь, ничего не говорите и не желайте ничего. И прежде чем совсем уйти, слепой старик показал рукой в небо на какую-то далекую звезду и изрек: «И дальше, прочь», и еще раз: «И дальше, прочь». И растворился в темноте.
Настал рассвет следующего утра, а их провожатый так и не явился. Зато явились напевно гомонящие мужчины и женщины и, сбившись в небескорыстно-услужливые стайки по трое или по пятеро, пошли бродить по двору-отстойнику между дожидавшихся отъезда людей, предлагали задешево починить обувь, а одежду заштопать так почти что задаром. По двадцати пяти центов за каучуковые подошвы, выпевали они, по двадцати пяти центов заплатки на резиновые подметки на суперклее, выпевали они, всего по двадцатке, по двадцатке за кожаные, по двадцатке за набойки на гвоздиках к кожаным подметкам, выпевали они, всего по пятнадцати за заштопать-подлатать одежду.
Один из мальчиков, мальчик четыре, заплатил мужчине-певуну пятнадцать центов за заплатку сбоку на ботинке, а заплатку вырезал из рукава собственной парусиновой курточки. Остальные дети обозвали его идиотом, обозвали недоумком, обозвали тупицей, сказали, что лучше бы он продал или обменял свою куртку на что-нибудь получше. А теперь у него залатанный ботинок и куртка с прорехой – и что в них хорошего? Сам-то он знал, что ботинки совсем новые, а курточка старая и поношенная, перешедшая к нему от старших братьев, и потому он молча проглотил неодобрение остальных детей и отвернулся от них в сторону.
Их провожатый не явился, даже когда утро перешло в день и желтое полуденное солнце начало пригревать, почти ласково, двор-отстойник. Дети игрались с кусочками мрамора, которые набрал один из них, когда перед ними из теней вырисовалась тетка с уродливо раздутым лицом, с обсыпанной бородавками шеей, с торчащими во все стороны космами, с глазами выцветшими, словно дверной коврик, знававший слишком много вытертых об него подошв, она хваталась за их ладони и бормотала обрывками бессвязные безумные пророчества, которые они не могли позволить себе выслушать полностью:
«Вижу, мальчик, отмели словно залиты красным вином».
«Возле скалистой заводи ты, мальчик, пьяный, как молодое вино».
«За тебя же, паренек, продавши в рабство, выручат лишь гроши, другие ж к северу свой путь продолжат».
«Теперь скажу тебе, девчушка. Ты воссияешь светлячком, в стеклянной клетке умирая».
Она пообещала досказать свои пророчества по пятидесяти центов с носа, вдвое дороже, чем брали за починку обуви пронырливые певуны. А если они хотят, чтобы она приманила на их сторону удачу, пусть выложат по семьдесят пять центов, что было во много раз больше, чем целая порция воды и хлеба. И как ни хотелось им дослушать ее пророчества, им хватило воли оторвать взгляд от тетки-ведьмы, прикинуться, что нисколечко не верят всем дурным предзнаменованиям, змеившимся в щели между ее морщинистых губ.
Когда же им в конце концов удалось отогнать ее, она прокляла их на языке грубом и чужом для их ушей, а прежде чем раствориться в железных параллелях рельсов, она снова обернулась на них, свистнула и швырнула в их сторону спелый апельсин. Апельсин стукнул одного мальчика по руке, это был мальчик семь, упал на землю, но не покатился, а застыл как вкопанный.
Как ни подначивало их любопытство, как ни мучил зверский голод, они не решились притронуться к тому апельсину. А потом все другие – такие же, как они, сменившие их на этом месте, – а после тех еще другие, кто коротал ожидание в этом дворе и на этом месте, наверное, чувствовали что-то зловеще-темное в этом странном фрукте, потому что шли дни, а потом недели, а апельсин так и лежал, где упал, круглый, нетронутый, потихоньку плесневея, покрываясь белыми пятнами снаружи, сбраживаясь внутри сначала до сладости, потом до горечи, потом чернел, съеживался, ссыхался, пока совсем не исчез со щебенки двора-отстойника, сметенный долгим тропическим грозовым ливнем.
Единственными, кто на дворе-отстойнике никого не проклинал, не жульничал и не просил ничего взамен, были три молодые девушки с длинными угольно-черными косами, ходившие среди ожидающих с бадейками порошковой магнезии. Девочки предлагали детям задаром обработать их сбитые в кровь ступни, пятки и подушечки, вспухшие, зияющие трещинами, словно ошпаренные помидоры. Девушки присаживались рядом с болезными и запускали сложенные ковшиками руки в металлические бадейки. Они присыпали стопы и их тыльные стороны, где подъем, а затем разорванными на полоски кусками ткани или обрывками полотенец бинтовали больные места с ободранной кожей. Они терли пемзой мозоли и натоптыши, осторожно, не стирая кожу до ран, и массировали сведенные судорогами икроножные мышцы своими маленькими, но сильными большими пальцами. Предлагали проколоть нарывы и волдыри – стерильной иглой, говорили они. «Посмотри-ка на огонек спички», – сказала одна из девушек и объяснила, что когда прокалит в нем иглу, то огонь уничтожит микробов. А третья, самая молоденькая девушка с бадейкой, глаза у которой были прекраснее, чем у ее товарок, – огромные, черные, миндалевидные, – показала детям гнутые металлические щипчики и большие щипцы-кусачки, которые вынула из своей бадейки и предложила, что с их помощью облегчит боль от вросших или сходящих ногтей на ногах.
Соблазнился только один мальчик, мальчик шесть, сказал: да, да, пожалуйста. Он был серединка на половинку, не самый маленький среди них семерых и не самый старший. Он как увидел в руках у девушки большие щипцы-кусачки, так сразу вспомнил омаров. Он вспомнил, как его дед выходил из моря на своих худющих нетвердых ногах, таща сеть, дважды или трижды штопанную, с двойными узлами и каплями свечного воска. Старик останавливался на берегу и держал сеть, согнув спину, стараясь уравновесить тяжесть добычи, и звал его. И он стремглав несся на берег, едва заслышав дедов зов, и предлагал деду донести полную добычи сеть. И пока они выбирались из топи тяжелого мокрого песка у самого прибоя туда, где суше и дюны повыше, и дальше через дорогу, а потом грузились на рейсовый автобус, он то и дело украдкой поглядывал в сеть. Он смотрел на омаров, сваленных кучей, наползавших друг на дружку на своем смертном одре, прикидывал, сколько им удастся на них заработать, пересчитывал, сколько всего наловили, глядел, как маленькие морские твари то сжимают, то разжимают клешни, точно языком жестов обмениваются друг с дружкой своими горестными мыслями.
Вообще-то омары эти особо добрых чувств у него никогда не вызывали: медлительные они, бессловесные, но при этом какие-то непристойные, похотливые, эти морские чудища, которых они с дедом ловили и потом сбывали на рыбном рынке по десяти монет за штуку. А сейчас вдруг вспомнил о них и затосковал по их соленому, отдающему гнильцой запаху, по их небольшим членистым телам, бесцельно шевелящимся в подрагивающей вогнутой сети. Так что он тут же помахал рукой, когда девушка демонстрировала свои щипцы-кусачки, и она подошла к нему, присела перед ним на коленках и, держа кусачки над пальцами его ноги, посмотрела ему в глаза и сказала, чтобы он не волновался, хотя она и сама волновалась