Шрифт:
Интервал:
Закладка:
3
После обеда, когда Мартон вернулся из школы, Фицек заставил его прочесть газету. Слушал смертельно бледный.
— Повесят, — гудел его голос. — Наверняка повесят!
— Папа, да вам ничего за это не будет! — возмущенно воскликнул Мартон. — Очень прошу вас, — продолжал он смелей, — оставьте эти мысли и поймите, наконец, что материал давали не вы. И не перебивайте меня, а выслушайте! Прибыль-то не вы клали себе в карман. Армию не вы надували. Вы даже освобождения не получили. Вам ни на крейцер больше не платили. Послушайте меня… Здравый смысл… справедливость… закон…
Фицек слушал Мартона, втянув голову в плечи. Теперь он жаждал, чтоб ему перечили, хотя прежде ни за что не потерпел бы этого. Но, когда Мартон заговорил о всяких отвлеченных материях, Фицек не выдержал.
— Здравый смысл, говоришь? А с каких это пор здравый смысл управляет миром? Справедливость? Она бедняку только задницу кажет… Закон?.. Очень рад! У закона, известное дело, нос восковой. Надавишь — курносый, потянешь — остроносый. Вот тебе и закон!.. Чтоб я больше о таких глупостях не слышал!
И все было кончено. Больше он никаким доводам не внимал.
— Что, потолстеть захотелось? — гаркнул он неожиданно и осклабился. Его желтые от курения зубы лязгнули. — Сожрите полкилограмма соли да запейте их десятью литрами воды. Чего смеетесь? — заорал он опять. — Нечего тут смеяться? Плакать надо. Ишь умники нашлись!
…Так прошло три дня. Фицек не работал, не спал, не ел. Даже за ту мелкую грошовую починку, которую приносили ему с улицы, и то не брался, хотя она-то к «военным поставкам» не имела никакого отношения. Фицеку осточертело его рабочее место. И мастерская, словно вымерший город, все больше покрывалась пылью. Фицек и жене запретил убирать. Повсюду вразброс лежали инструменты. Колодки, жестянки с гвоздиками валялись без толку повсюду — ненужные, неживые, словно пустые консервные банки на помойке.
Фицек подумал, что должен переехать отсюда, потому что здесь он никогда в жизни не засядет больше за работу: стоило только подумать о том, что надо приниматься за дело, как тут же тошнота подкатывала к горлу. А ночью он ворочался в постели: лежавшие внизу мешки с башмаками душили его кошмаром. Когда ржавые, спущенные наполовину жалюзи сотрясались от ветра, Фицеку каждый раз чудилось, будто это за ним пришли. Так прошел день, другой, третий, неделя. И ничего не случилось. За ним не пришли. Инстинкт «надо жить» — он ведь и порождает надежду, — инстинкт этот все больше брал верх. И г-н Фицек позволял себя успокаивать, убаюкивать.
В один прекрасный день он прибрался, навел порядок в мастерской. И по мере того, как мастерская очищалась от мусора и хлама, на душе у Фицека тоже становилось чище и в голове вставали по местам разбросанные мысли.
Во время этой большой уборки глаза г-на Фицека задержались вдруг на сложенной железной койке. Они привезли ее с собой еще с улицы Нефелейч, но за отсутствием места не могли использовать.
— Берта! — сказал Фицек решительно и спокойно, как человек, готовящийся приступить к работе. — Надо выбросить этот железный лом. Только под ногами путается.
— Я-то выбросила бы, да мусорщик просит двадцать крейцеров за перевозку, — ответила жена.
— Да ну?.. А торговец железным ломом?
— Не хочет брать. Говорит, только место занимает, а веса никакого.
Фицек отдал приказ:
— Вечером, когда совсем стемнеет, Мартон и Пишта отнесут кровать на площадь Текели и оставят между палатками.
Он сел работать. Взялся за разную мелкую починку, которую приносили заказчики. Ставил набойки, заплаты, и работа пошла. После долгих дней сомнений и безделья Фицек почувствовал себя почти хорошо. И вздрагивал только тогда, когда под окнами проезжала карета судьи. Но и об этом он старался тут же забыть.
ГЛАВА ПЯТАЯ
в которой читатель познакомится с подпоручиком запаса Ференцем Эгри и — разумеется, по вине автора — так и не сможет сразу установить, положительный он герой или отрицательный
После волнений, связанных с назначением в маршевый батальон, после прощания с родными, с начальством по службе, с устоявшейся, налаженной жизнью, к которой хоть и привыкли за десять — пятнадцать лет, но и надоела она порядком, иные офицеры, устроившись в классном вагоне «заколдованного» эшелона, так разошлись, как бывало, до войны в заведениях легкого пошиба. Вскоре они увлекли за собой большинство офицеров, даже тех, кто, расставшись с родными, загрустили и ушли было в себя. Кое-кто поначалу лишь отчужденно озирался, как человек, увидевший вдруг шумный уличный скандал. Он и хочет обойти толпу, пойти своим путем, но задерживается всего лишь «на секунду». А когда скандал переходит в драку, протискивается вперед в самую гущу, внезапно и сам входит в раж; и тут достаточно слова, толчка — он уже вопит, размахивает руками и, наконец, безраздельно отдается драке. А после лежит избитый, перепачканный, в разодранной одежде и никак не может взять в толк, как все это случилось.
Погрузившись в вагоны, офицеры быстро определили свои места согласно званиям. Рассеянно перебрасываясь словами, обсуждали поведение «взбунтовавшихся баб», по десять раз повторяя одно и то же. Они цеплялись за это событие, чтобы не говорить о своих подлинных переживаниях. Когда же разместили чемоданы и саквояжи, все расселись и начали рассматривать друг друга, будто увиделись впервые. Несколько минут не знали, что делать, и как-то странно улыбались, словно неравнодушные друг к другу мужчина и женщина, которых неожиданно оставили наедине в комнате.
И мало-помалу сложилось то, что так обычно для компании, оторванной от жизни общества. Люди ищут, и, разумеется, находят кого-то, кто становится вожаком, и слушаются, идут за ним, ибо он самим своим существованием защищает их от угрызений совести. Этим «кто-то» и оказался офицер запаса Ференц Эгри.
Как и с чего началась популярность поручика Эгри, ни он, ни другие уже не могли бы вспомнить. Несомненно одно, что прошло несколько дней, и Эгри стал любимцем офицеров батальона, средоточием всего, что выражалось словами: «Гуляй, душа! Все трын-трава! Море по колено! Двум смертям не бывать, а одной не миновать!»
И спустя несколько дней, что бы ни сказал Эгри, в шутку или всерьез, умно или глупо, даже какой-нибудь пустячок вроде «суп остыл», «поезд идет», — все тут же встречалось шумным одобрением. Никаких серьезных речей от него не принимали. Если б он выхватил револьвер и, крикнув: «Довольно с меня этого сумасшедшего дома!»,