Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я как-то в первый же миг понял, кто она такая. Но делал вид перед ней и перед собой, что ничего не знаю. Она, понимаешь, мне слишком понравилась.
Я угостил ее водкой на буковых орешках. Той, после которой сны всегда такие красивые. Она выпила. Ведьмы любят выпить. Выпивка сближает людей. Но она мне по-прежнему твердо: «убирайся», – но как-то уже по-другому. Мол, она себе это место в прошлом году усмотрела, здесь, на этой горе, неподалеку, и только ждала весны, чтобы переехать. Она, наверное, подумала, что ошиблась – мол, что это за святой муж, что предпочитает опрокинуть стопку вместо того, чтобы хлебать родниковую воду.
Мы долго беседовали. Я рассказал ей об этих мышах. А она – что, мол, закон природы и жизненный цикл. Что ночь и день, что полнолуние и новолуние, что лето и зима. Но все это чушь собачья, Куба. Для мышей нет никакого цикла. Мышь рождается, живет и умирает. Как и ты, как и я. И нет никакого порядка и лада. Так может показаться, когда все спокойно, а ты сыт и доволен, когда ты пан или ведьма. Да-да, ведьма, потому что у ведьм тоже есть власть, хотя и не такая, как у панов.
Плохой Человек умолкает. Они с Якубом долго бродят по лесу. Большинство силков пусты, в некоторые только попалась какая-то лесная мелочь, покалеченная или мертвая. Самогонщик отпускает живых тварей и страшно матерится вслух, особенно на белок, сучек некрещеных, ни мяса от них, ни меха. Когда же в ловушку на лис попалась ласка, старик осторожно открывает капкан и начинает говорить спокойным голосом. Это продолжается какое-то время, потому что ласка бросается и кусается, но у Плохого Человека пальцы удивительно ловкие, хотя и большие и опухшие, как сардельки. Наконец челюсти капкана раздвигаются, и зверек удирает прочь. Мгновенье – и его уже нет, только низкие кустики брусники шуршат какое-то время. Якуб немного удивляется, потому что ведь известно, что ласка похожа на гадюку, в ней сидит зло, и когда ее встречаешь, ее следует раздавить.
Они еще долго идут по лесу, попивая водку, потому что водка хорошо пьется в лесу, и Якуб размышляет, закончил ли старик свой рассказ. Плохой Человек не Черныш, он не умеет рассказывать, и Шеля не знает, конец это или нет. Но, по-видимому, нет, потому что старик наконец говорит:
– Хама кидает и мотает всю его жизнь. Хам – лист на ветру, копна соломы, волна на поверхности пруда. Возможно, что с панами и ведьмами происходит то же самое, но они делают вид, будто все по-другому, будто они могут оседлать ветер, как норовистую кобылицу, и заставить его дуть, куда им вздумается; я не знаю, я никогда не был ни паном, ни колдуном. Но порой, когда я пьян аж до трезвости, в этой бессмыслице видится мне какой-то смысл, мимолетный и ломкий, как паутинки бабьего лета. Он грызет меня и не дает покоя. Тогда я благодарю Бога, который то вроде есть, а то его нет, что он сотворил меня хамом и хамскую определил мне жизнь. Потому что, когда ты, позволяя ветру трепать тебя, сам становишься трепкой, ты уже не лист, а камень; камень же – совершенное творение, и ничто его не сдвинет с места.
Давай выпьем еще, сынок.
Ты спрашиваешь, что с ведьмой? А ничего. Она ушла утром. Потом мы долго не разговаривали, ой, долго. Так получилось.
Чего ты так скривился? Не притворяйся, я все вижу. Притворство ведьме своей оставь. Я плохой человек, ненавижу ложь. Я же вижу, как тебя перекосило. Нет, правда, с чего это? Хочешь знать, спали ли мы вместе? Ты дурак, Куба. Сам на этот вопрос ответь. И не удивляйся: для ведьмы это нормально – дела жопой улаживать.
Прошло совсем немного времени, и хамы полюбили ведьму. Ну, потому что как тут не полюбить, когда она лечит не только душевные раны, но и больные кости, и колтун, и понос, и золотуху, а еще помогает забеременеть тем бабам, которые этого желают, и не забеременеть тем, которые этого не хотят. Так кому после этого нужна Соломонова мудрость? Даже девки больше не хотели греть мою постель, во всяком случае, уже не больше одной за раз.
Как-то раз отправился я к хате колдуньи. Наступили сумерки, и лес наполнялся мраком и туманом. Ночные твари, живущие во тьме, выползали из-под кустов и садились на ветви деревьев. Казалось, их больше, чем обычно. Их шепот был различим в вечернем шуме, но они не осмеливались беспокоить меня. Святой муж остается святым мужем, пусть даже его прогнали взашей и надрали задницу, на нем лежит печать для тех, кто умеет смотреть. Только одно крайне наглое существо коснулось меня когтистым крылом и попыталось вцепиться мне в волосы, но я отогнал его словами, которым некогда меня научил в монастыре Бог или кто-то очень похожий на него. В зарослях папоротниках я наткнулся на пару хныкающих деток-призраков. Они жались друг к другу, один сосал большой палец на ноге. Я отправил их в загробный мир; пусть займутся ими там по-своему, если загробный мир вообще существует. А попадут ли они в рай, или в ад, или в какой-то иной бездонный лимб – не мое дело. Главное, чтоб не бродили они по свету, это больше не их место. Повозился я немного с этими марами, и к тому времени, как я закончил, окончательно стемнело.
Я не собирался, говоря по правде, заходить в дом ведьмы. Но ночной лес путал мне тропинки, а может, свою роль сыграли и несколько солидных глотков лунной настойки. Мне же стало жаль этих деток-мар, которых люди считают ангелами, и от этой жалости мне пришлось выпить. Ну, не важно каким образом, но я все-таки к ведьме попал. Огни в окнах ее дома светили, как маяк во тьме. И я пошел на них, хотя знал, что нельзя доверять огням в лесу.
Иду, смотрю. На пороге полулежит мужик, тупо уставившись в ночной мрак, – в странном оцепенении, подобно лошади, которую привязали к забору на целый день, или цепной дворняге. Рядом валяются баклажка и почти выкуренная трубка. Нюхаю. Думаю, это белена с маком. Кажется, так и есть. Заглядываю в дом – и тут же крещусь, один раз по-римски и, чтоб наверняка, три раза по-русски.
На кровати, немногим чище моей, два рогатых черта трахают бабу, весьма хорошенькую и еще молоденькую. У одного черта оленьи рога, а