Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Шу-му, ходи сюда, ходи сюда!
Подхожу, кладу руки ему на плечи.
– Ни хао! Здравствуй! Ван суй! Десять тысяч лет жизни тебе!
Он смеется, отвечает по-китайски, тащит меня в домик.
Сидим, вспоминаем Комендантский лагпункт, железнодорожные свои работы, шпалозавод. А что теперь? Ван, отбыв срок, работает путевым обходчиком на этой крохотной таежной станции, где мы сейчас обретаемся. А я, освободившись, вот, иду в какую-то дальнюю Тунгуску считать на складах деловой лес. Оба все еще ходим по лагерным дорогам, а что будет завтра? Надо надеяться на лучшее, а худого и так хватило. Ван угостил меня молочным супом с картофелем. Потом покурили, и я встал.
– Прощай, Ван! Мне надо успеть дотемна в незнакомое место.
– Прощай, Шу-му…
Я пошел дальше. Так мы расстались навек.
Имеющихся тысяч лагерей – мало, Тунгуска и Сосновка – новые дети, свежие отростки раскидистого древа ГУЛАГа. Где-то рядом были «трудармейцы» – население бывшей республики немцев Поволжья со столицей в городе Энгельс. «Т/а» – трудармейцы представляли собой нечто среднее между «в/н» – вольнонаемными и «з/к» – заключенными: у них действовали партийная и профсоюзная организации, вольнонаемные именовали их «товарищами», но – уехать нельзя, извольте работать там, куда вас привезли.
В Тунгуске я ежедневно выходил на склады с бригадой учетчиков леса. Судя по немецким фамилиям, иногда русифицированным (например «Шиллеров»), многие трудармейцы были привлечены к участию в инвентаризации. Все сортименты – авиационник, палубник, понтонник, шпальник, строевик, телеграфник, рудстойка, дрова-долготье, дрова-швырок – были мне хорошо знакомы, давний труд на штабелевке научил многому. Работа по переучету всего наличия заготовленной древесины и сверка с бухгалтерскими данными шли довольно быстро, к исходу ноября инвентаризация была закончена. Печальным ее итогом стало выявление преступной бесхозяйственности: арестантов заставили спилить и уложить в штабеля шестьдесят пять тысяч кубометров леса в местности, из которой его нельзя было вывезти – этому мешали болота и сильная холмистость лесоповальной деляны; древесина, естественно, сгнила. Говорили, что начальник тунгусского подразделения Тихон Васильевич Баранов был осужден за это на восемь лет лишения свободы. Если это так, то, к сожалению, высокому начальству Красноярского лагеря урок не пошел впрок: я позже видел, с каким бездушным проворством перебрасывались рельсы с одного склада лесопродукции на другой – вместо того, чтобы пошевелиться и раздобыть несколько пар недостающих рельсовых плетей по 12,5 метра! Безрельсовый склад обрекался на умирание, труд многих людей и богатство страны растаптывались, видеть это было больно.
По возвращении на 6-й лагпункт мне на грани 1944–1945 годов довелось побывать и заведующим столовой, и заведующим пекарней. Там вскоре выяснилось, что я был прав, отказываясь в свое время перед Сергеем Викторовичем Синельниковым от таких постов: кое-кому из власть предержащих полагалось «класть в лапу», это было противно, а по отношению к заключенным и безнравственно. Однако честность подстерегали опасности вплоть до нового тюремного срока, и я был рад, когда столовая и пекарня остались только в области моих воспоминаний – невеселых, но это были уже лишь воспоминания.
Явившись в Пойму, где находился отдел кадров, я спросил: «Куда можно устроиться на работу?» Здесь пришлось вплотную столкнуться с инспектором Истоминой, оставившей во мне тяжелое впечатление. За протекшие к тому времени семь лет общения с жизнью НКВД я насмотрелся всякого, но сейчас нравственное падение впервые передо мной воплотилось в женщине. Евгения Александровна Истомина была надменна – ее супруг являлся начальником лагерного отделения, где она подвизалась. Но, кроме того, она ненавидела интеллигенцию – в кругу охранителей правопорядка это считалось признаком благонадежности. Ненависть и мысли выплеснулись в истерическом выкрике, которым инспекторша заключила свой разнос меня за то, что я нигде подолгу не работаю: «Мне плевать на то, что вы философ!» После этого помощник Истоминой с усмешкой предложил мне должность пастуха телят. Я всегда считал, что всякий честный труд почетен, однако дурацкая усмешка провинциального грамотея заставила меня молча повернуться и уйти. Вскоре представилась возможность устроиться пожарным сторожем на лесосклад.
Место моей работы располагалось в шести километрах от 6-го лагпункта. Снова надо было ходить по шпалам, на этот раз ежедневно и бесконечно – я охранял склад, с семи часов утра и до семи вечера или в течение стольких же часов ночью. Чтобы сберечь единственную пару обуви, приходилось, миновав лагерный поселок, ее снимать и продолжать путь босиком. Этим пользовались вечно голодные комары
Штабеля разновидных и разносортных бревен окружала нехоженая тайга. Невозмутимая первозданная тишина стояла вокруг меня памятными днями летнего умиротворенного покоя и под звездным небом. Ни звука, ни шороха. Идешь по складу или прохаживаешься у сторожки, и сам вдруг ненароком настораживаешься, услышав свои шаги. Здесь, посреди леса, я был наедине с природой. Где-то шумят города, кипят страсти, даже в шести километрах отсюда мои соседи по крохотному поселку волнуются, спорят, приказывают, – а тут все неподвижно и в то же время все живет, каждая былинка и каждый кузнечик.
Здесь, на складе, моим постоянным спутником было творчество без помех, без нежданных окриков. И вновь Аррани:
Слава тебе, засветившему солнце во мраке Вселенной,
Зодчему храма таинственных вечно красот мирозданья…
В капле ничтожнейшей солнце находит свое отраженье.
Так отражаешься ты, всепроникший, всевечный,
В каждой пылинке и в каждом незримом движенье,
В каждом мгновенье стихии времен быстротечной…
Над складом висел тихий августовский полдень, когда к моей сторожке подъехали три всадника.
– Стой, кто такие? – спросил я, подходя. Один, указав на ехавшего чуть впереди, ответил:
– Начальник Первого ОЛПа (отдельного лагерного пункта) Сурнин, мы с ним.
Они спешились, и Сурнин обратился ко мне:
– Хорошо дежурите. Вы кто?
– Сторож. Пожарный сторож.
– Всю жизнь что ли, сторожем были? Кем раньше-то?
– Студент Ленинградского университета. По восточным языкам.
– Какие языки знаете?
Я начал перечислять и дошел до финского. Сурнин оживился:
– Хорошо, как по-фински «нож»?
– «Пуукко».
– А по-нашему, на коми языке – «пурто». А как… ну, «костер»?
– «Нуотио».
– А у нас – «нодья». Похоже.
– Финский и коми – родственные языки, товарищ начальник.
Меня потянуло сказать об этом подробнее, привлечь тюркские данные, но Сурнин вдруг спросил:
– Вы, видать, образованный, так, может, и на машинке умеете печатать?
– Да, приходилось.
– Что тут вам делать? Приходите в наш отдел кадров, передайте: я сказал, чтобы вас назначили на машинку. У нас на ней некому работать.
Он и его спутники посидели в сторожке, потом, отдохнув, снова сели на коней и поехали дальше – как я понял из их разговора, на охоту. А для меня в этот день обозначился еще один поворот в моих скитаниях. Пробыв