Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Почему ты не кричишь вместе со всеми, Кравец?»
«Не хочу».
«Тогда выйди вон из класса и завтра приходи с отцом. У тебя есть отец? Не хитри, я в журнале посмотрю, у меня там все про вас записано. Та-а-а-а-к. Молчишь, значит? Смотрим. Отца нет. Безотцовщина, значит. Приходи с матерью. Будем думать про учет в детской комнате милиции. И вон, я сказала, вон отсюда!»
«Если бы я был участковым, я никогда не поставил бы тебя на учет, – сказал ему Арсений после уроков. – Никогда». Дима пожал плечами: «Забудь».
И Арсений послушно забыл. Через неделю или через две, когда «позор!» кричали Диме, он кричал вместе со всеми и даже находил в этом удовольствие, равновесие и некоторую точку опоры. Кричал, не вдаваясь в подробности, не присутствуя, не вникая. Кричал, потому что таковы были правила. Арсений пытался объяснить это Диме и не один, а несколько раз, но тот был непробиваемым и постоянно несогласным. Не так давно Арсений Федорович определил Димину болезнь как социальную слепоту, услышал в каком-то ток-шоу, попробовал на вкус, применил и убедился, что прав. Слепота. С того самого четвертого класса Дима наотрез отказывался видеть простое и очевидное. И потому, наверное, дружить с Арсением не хотел. И дружбы приходилось добиваться упрямыми и настойчивыми ухаживаниями: разделенным на двоих бутербродом, лишним билетом в кино, видиком, который купила гражданка Кайдаш. И даже армией, в которой гражданка Кайдаш нашла подход к веселому военкому и к тихой пожарной части, где дедовщина была такой же слегка спящей, как и сама служба. Сладко думалось, что без Арсения Дима мог загреметь в любой интернациональный долг, которыми оброс, как репейником, одряхлевший Союз. А потом выяснилось, что не мог. Потому что у Димы была бабушка. Такая бабашка, которая могла всех загреметь сама.
Бабушка Димы печатала на машинке. В городе, где козы паслись на клумбе у райисполкома, а свиньям всегда несли с работы, если на работе была столовая, в городе, где жили больше огородами, чем зарплатой, умение стучать на машинке считалось пустой забавой, чем-то сродни фокусу, на который можно было сходить посмотреть. Бабушка Димы, как все другие бабушки – крупные, горластые, с тяжелой рукой и тяжелым характером – носила цветастый халат, в холода поверх него кофту – неясного цвета. Зато она красила ногти. Дима говорил, что, когда она печатает, это похоже на вишневый град. Как будто вишни падают и падают на стертые буквы машинки, и если она дает большую скорость – больше ста двадцати ударов в минуту, то в доме, говорил он, даже пахнет вишневым вареньем. Дима называл ее баба Лида, и Арсений тоже, и весь квартал, а может быть, и весь город.
Весь город, который в зачарованном недоумении почему-то печатал у нее письма и почему-то верил, что строгие ровные буковки свидетельствуют о таких серьезных намерениях, на которые нельзя просто так наплевать. Письма в газету, в горком, письма-анонимки, письма родственникам в другие города и даже в другие страны. В другие страны, правда, письма не посылали, потому что в других странах жили враги. Даже если на время они притворялись друзьями, то все равно. И этот Питер, бросивший его, Арсения Федоровича, посреди разговора, чтобы обаять старика-Ковжуна – не исключение. Враги, хоть и с деньгами, но враги. Как были, так и остались.
Баба Лида так не считала. «Пиши, – бурчала она соседке, брат которой пропал без вести, а потом обнаружился письмом из ФРГ, вскрытым и строго-настрого запрещенным к «самодеятельности», к самостоятельному и бесконтрольному со стороны знающих людей из органов, ответу. – Диктуй правильное, пока голова варит. Кровь она и в Германии кровь, и в Канаде кровь… Пусть лежат до просветления». – «А и сейчас не темно вроде, а, Лида? – осторожно спрашивала соседка. – Если туда боишься, то тогда досмертное давай. Там все и скажешь».
Вот дикая же была придумка. Дикая и страшная. Ладно бы завещания с мелкими кастрюльными подарками и крепдешиновыми отрезами на память о покойных. Стул – Гришке, кровать сеточную – Мишке, набор жестяных банок с надписями «крупа», «мука» – Сашке, а тех, что помельче, где «перец» и «соль» – Ирке. Баба Лида предлагала и даже навязывала другое, на что ее никто не уполномочивал. Арсений много раз хотел спросить ее строго: «На каком основании, гражданка, вы этим занимаетесь?» Но каждый раз, собравшись с силами, натыкался глазами то на Диму, вечно окруженного друзьями, а стало быть, никак не нуждающегося в Арсении, то на крашеные ногти бабы Лиды, на тонкие ее пальцы, на руки, как будто слепленные для какой-то другой, не в этих широтах, жизни. «Пиши досмертное, не носи в себе. А когда тебя не будет, пусть читают и разбираются…» Там как будто по мелочи было, Арсений пару раз подслушивал зачины диктовки, по мелочи – отрезанные у соседа сотки огорода, поцелуи с плохим парнем на выпускном и не поцелуи тоже, прибитый случайно чужой петух и много-много всякого воровства, безобидного и часто совсем не нужного, но точно обозначающего присутствие и способность действовать в неприветливом очень мире. Подслушать послезачины не удалось. В первый раз, заметив Арсения, баба Лида просто строго кышнула, и он вылетел, без страха и даже как-то механически, за калитку. Во второй раз он вообще не понял, что и как случилось. Во второй раз он обнаружил себя на крыльце с заломленной рукой, острой болью в животе и с ядовито шипящими словами возле: «Еще раз, набросок, еще только один раз, и я сама напишу за тебя досмертное письмо. Усек? А то по лицу не вижу». Баба Лида пахла духами «Сигнатюр». У гражданки Кайдаш тоже были такие. И досмертное письмо у нее тоже было. Даже несколько, пять или шесть. Она переписывала или, может быть, дописывала их – по абзацу, по странице со странным каким-то упорством. А со временем стала их хранить в шкафу, на специальной похоронной полке. Арсений мог бы сто раз их прочитать. Но не хотел и не был уверен, что захочет.
Баба Лида присваивала себе чужие секреты, но не торговала ими. Чокнутые люди, желающие хоть раз в жизни снять эту чертовую шубу полностью, так снять, чтобы увидеть свою кожу, свои родинки и настоящие шрамы, несли ей все сами, угождая, даже заискивая – то пачкой тонкой, как у сигарет, бумаги, то новым халатом из искусственного бархата, то стиральной машинкой «Малютка», то семенами ранней клубники, то армией для Димы. Армией для Димы.
Чужие секреты теперь не имели смысла. Старый Вовк в этом смысле был глупым. Не таким, как баба Лида, но глупым. Он часто защищал, спасал, не допускал до выговора с занесением или разбора персонального дела на партсобрании, но аккуратно собирал «папочки» своих благодеяний, чтобы при случае – напомнить, не кольнуть знанием, потому что и так было понятно, кто хозяин этой горы, а именно – напомнить. Достать из сейфа и просто положить на стол. А потом, молча, забрать, спрятать и закрыть на ключ. Когда хозяином этой горы стал Арсений, он первым делом открыл сейф. Там было пусто. Но Арсений не стал наполнять его вновь. Больше не было ничего страшного. Ничего и ни для кого. Старые аппаратчики на крупных животах и гибких коленях переползали в Украину. И может быть, только в первый год ждали, что за ними «придут». Но никто не шел и не шел. И все выдохнули, оценив новое как безвременье и безвластье и решив, что если нет судьи и палача, то нет и не будет ничего. Все – и Старый Вовк, и еще живой тогда Фельдман, и противный Ковжун, и сам Арсений – сделали вид, что все всегда и было именно так, потому что все были хуже и все были радиоактивны, потому что на каждый партбилет находился внебрачный сын, а на каждую любовницу – десяток-другой украденных у аспирантов статей. На статьи, в свою очередь, находились писаные, а не печатанные – и в этом глупость и ловушка – анонимки, а на анонимки – списки секретных сотрудников КГБ. Чужие секреты потеряли смысл и потому, что пришла мода на всеобщее публичное раздевание, в котором не было ни капли стыда, а только задушевные призывы к пониманию и к согласию разделить всякую трусость и всякую другую обыденность на всех. Разделить, размазать, превратив густое и черное в едва серое или даже в белое, не кипенно белое, которого добивалась вывариванием всего и вся гражданка Кайдаш, но в теплое, вполне приемлемое и доброе молочное. Арсению казалось, что все вдруг начали читать вслух свои досмертные письма. И думалось о том, что бабе Лиде удалось умереть до того, как ее бизнес был бы уничтожен обнажением того, о чем Арсений знал с самого детства.