Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Питер Йонасон с этой его идеей выбрать картину и замереть в ней для социологов и будущих поколений был чем-то похож на бабу Лиду. А потому отзывалась заломленная когда-то рука, и острая боль в животе отзывалась тоже, и как будто взятый за ухо Арсений – тот, давнишний или этот, сидящий среди дорогой, и это важно, мебели в дорогом, и это важно тоже, кресле, или они оба, не суть… Они оба сливались и пригибались к столу, к полу, к земле, принужденные иностранной улыбкой и той, из детства, рукой с накрашенными ногтями, принужденные к тому, чтобы думать. Не соображать, ловко отмахиваясь от неприятностей или оплачивая их из специального «взяточного» портфеля, а именно думать, закапываясь в не приносящие ни доходов, ни удовольствия обрывки случайных знаний и подробности мелких чувств. Арсений Федорович всегда был убедительным и послушным троечником. Мог бы быть хорошистом. Но всегда находился какой-нибудь Ковжун, Фельдман или Ирина Николаевна, которые раздражались его сонной дремучестью и нелюбопытством. Старый Вовк называл это его свойство «интеллектуальной непроходимостью». Это было и грубо, и обидно, и теперь уже – непоправимо. Прибившись к стае Старого Вовка, Арсений Федорович не прекратил удваивать буквы, только теперь он делал это в «бюджет-тах», «фонд-дах» и «конкурс-сных дел-лах». Делал, пока не нашлось помощников, пока не обзавелся секретаршей, пока не въехал в этот кабинет, который раз и навсегда избавил его от необходимости делать ошибки и глубоко задумываться о происходящем.
Но было время, когда Арсений старался, пробовал. И Ковжун, комментируя его отчаянные попытки сформулировать что-то неожиданное и интересное, устало говорил Вовку: «Любовь узнается нами из способности принести жертву, близость из ощущения потери, низкие температуры имеют смысл и сами по себе, но в сравнении с высокими о них можно говорить просто. И только ничто определяется через ничто». Вовк кивал, доставал рюмки из большого деревянного глобуса и разливал по ним перебродивший сливовый сок, который он выдавал за домашнее вино. Глобус с рюмками Арсений Федорович сохранил на память. И обиду на Ковжуна, отложенную до лучших времен, сохранил тоже.
Строго-недовольное лицо теперь держалось всеми мимическими мышцами долго и уверенно. Оно давало возможность никому ничего не объяснять, разрешало раздражение и повелительный жест рукой, мол, уберите с глаз долой. Хорошее получилось лицо. На жену, на просителей, на случайных любовниц, которые считали, что половым путем передается не только триппер, но и хорошие оценки, участие в грантовых поездках, надбавки к зарплате, на людей, которые называли себя его «командой», практически на всех оно действовало безукоризненно.
– Может быть, хватит там шептаться, Степан Николаевич? Вы тут не один. Люди ждут. Людям работать надо. И гостю уже пора. Пора ведь, господин Йонасон? Не смеем вас задерживать. О своем решении сообщим в ближайшее время. Посоветуемся. Обсудим с товарищами. – Арсений Федорович приподнялся, обозначая конец аудиенции. Когда подобное движение задницей делал Старый Вовк, все, находившиеся в кабинете, мгновенно вставали и, чуть повернувшись в направлении к двери, застывали по стойке смирно. Арсений Федорович сам распустил нынешних. И нынешние, быстро забывшие порки партийных собраний, распустились легко: заходили без вызова и без предварительной записи, садились без разрешения, смотрели новости в телефонах и даже играли в какие-то игры, быстро тыкая пальцами в экраны. Нынешние называли Арсения Федоровича демократом. Поэтому приходилось терпеть. – Итак, с этим делом мы, полагаю, закончили?
– Нет, – мягко улыбаясь, ответил заграничный Питер.
* * *
Семь лет назад я был маленький. Она забрала у меня компьютер и телефон. Она сказала, что я игроман и это карантин. Я лежал и смотрел в потолок. Я думал, как брошу ее, когда мне будет восемнадцать. На потолке я видел снятую квартиру или койку в общаге. Я думал, как брошу ее, как она еще заплачет.
Десять лет назад я тоже был маленький. Мне поставили два балла за вулкан из папье-маше. Папье-маше мы делали с ней из серой дешевой туалетной бумаги и сваренного клейстера. Мы отрезали от пластиковой бутылки горлышко и обмазывали его клейкой серой смесью. Потом она сушила вулкан феном. Потом мы красили его – черным, коричневым, красным. Красным красили горловину – лаву. Он получился красивый, но хрупкий. Я уронил его в большую лужу. В большую лужу, похожую на океан. И вулкан растаял больше чем наполовину. Я не принес в школу ничего. «Это двойка», – сказала географичка.
«Двойка? – спросила она. – Как же так? Мы же сушили его феном».
Мы сушили его феном. Она сушила и смеялась. Она рассказывала мне про Везувий и про то, что тот был бы оскорблен, если бы кто-то сушил его феном. Когда кончились краски, она дорисовала лаву своим лаком. Лаком для ногтей. Из всех запасов для возможного нового вулкана у нас осталась только туалетная бумага.
Я думал, что она меня бросит. Я думал, что она отведет меня к чужому крыльцу и уйдет, не оборачиваясь. Я думал, что было бы хорошо, если у меня был мобильный телефон и я мог бы позвонить друзьям и побыть у них некоторое время. Я думал, что потом смог бы ей объяснить про лужу и про двойку. Я думал, что она придет к чужому крыльцу, чтобы меня забрать. А я и так уже найдусь… И я ушел от нее сам.
Ты удивишься, но я и пятнадцать лет назад был маленький. А перед домом, где мы жили, была детская площадка. Ничья. Моя. И я гулял на ней один. Я думал, что у всех детей есть своя детская площадка. Другие дети не жили в нашем доме. Это был большой дом – двухэтажный и длинный. Баба Катя, тетя Ира и мы. И больше никого. Вилла? Думаешь, вилла? Неееет, заброшенный барак. Бывшее общежитие. Но в нем, представляешь, не отключили электричество. И был еще «красный уголок» и много-много полупустых комнат. А еще кровати, столы… Почти в каждой комнате было что-то, на чем можно было спать и есть. Она… Она говорила, что это дворец, запущенный, но волшебный. А баба Катя боялась, что о нем могут вспомнить. А тогда нас найдут и выселят. И мы все пойдем по миру. А она, она хотела пойти по миру. Она приносила мне карты и книги. Мы ходили по миру. Столица Канады – Оттава, столица Суринама – Парамарибо, столица Нигера – Ниамей. Я знал географию лучше, чем географичка. Я знал, что мыс Доброй Надежды – не самая южная точка Африки. Мыс Игольный – чуть-чуть южнее. И Бартоломеу Диаш на самом деле назвал его мысом Бурь.
Десять лет назад, когда я был маленький, из чужих крылец я знал только одно – крыльцо Павлика-мажора. Это было далекий-далекий мир, где люди жили в красивых домах за высокими заборами, где были клумбы, огороды, теплицы и летние кухни. Павлик-мажор был отличником, у него были красивые очки, мобильный телефон и спортивный велосипед. Он приезжал ко мне. И мы играли – на моей детской площадке и возле моей лужи. Баба Катя не разрешала водить его в дом, потому что он мог на нас донести. Но он не мог. Это точно.
Мы делали с ним корабли из бумаги, дощечек, веток и картонных коробок. Мы красили их в белый цвет. Мы делали краску из гашеной извести, которой баба Катя белила стены. Флагманский корабль Павлика-мажора назывался «Сан Габриэль», а мой назывался «Сантьяго». Корабли быстро темнели в нашем океане и быстро тонули. Но мы снова и снова делали новые. «Сантьяго» и «Сан Габриэль».