Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вязьмитенов встал из-за стола, походил по кабинету, видимо, чтобы Горлис всё же почувствовал имеющееся в нем недовольство. Дрымов же, не осведомленный о сути происходящего, молча стоял навытяжку, поедая глазами начальство. В конце концов чиновник по особым поручениям вновь вернулся за стол и похвалил — теперь уж обоих — за усердие. А также сказал, что со своей стороны узнает о сём человеке, Ежи, а равно Георгии, а равно Юрии Гологордовском в других канцеляриях. После чего доведет до сведения заединщиков новые знания и новые задания в текущем расследовании…
В хорошем настроении, на радостях, что дело движется, Натан отправился к Росине. И — о чудо! — теперь застал ее дома. Такую же светлую и столь же соскучившуюся по нему. На теплую после дневного сна девушку Горлис набросился, как на любимую камбалу, и насыщался ею, не забывая запивать вином. Впрочем, и себя отдавал без остатка. При том и итальянка ценила хорошее вино не менее его. Потому иногда освежала себя и свои чувства им же. А когда случилось то, что французы называют «маленькой смертью», он уснул и вновь оказался в Бродах. Готовый, впрочем, и к большему путешествию.
В конце зимы 1815 года, буквально на следующий день после похорон родителей, случилось непредвиденное. Пришло письмо… из Парижа. Писала Эстер, сестра Лии, считавшаяся «порченой». Живя под Веной, в Пресбурге, и рано овдовев, она в редком перерыве между войнами уехала в Париж с наполеоновским офицером (не евреем!). Эстер писала, что детей у нее так и нет, потому смиренно просила позволить воспитывать какую-то из племянниц. Или же, если уж все обрели приемные семьи, то, может быть, дорогой племянник Натан, человек совсем взрослый, решится переехать сюда, чтобы при поддержке близких людей начать свое серьезное дело: «Большой город большой страны таит в себе много возможностей». К тому же, как уточняла тетушка, «в нашем районе есть две синагоги».
В письме было столько родственной любви, столько с трудом сдерживаемой тоски по родным местам и людям, что Натан решил: нужно ехать. Но не подумайте, что это было исключительно самопожертвованием. Нет! Юноша сам очень хотел в Париж. Хоть Франция и проиграла, но это Франция. И пусть Броды любимы, привычны, но это всего лишь Броды. Не говоря уж о том, что тетушка Эстер осталась в его детской памяти очень милой и доброй женщиной. «Квартал Маре, рю Тампль, № 20», — повторял он, как сказочное заклинание.
Натан держал совет с сестрами. И, уладив все дела, отвез Ирэн в Вену — к жениху, ставшему мужем. Отпраздновал там веселую свадьбу. Сидя рядом с Ирэн, пожалуй, самой близкой к нему из сестер, представлял, как бы тут сидели папа Наум и мама Лия. Что бы говорили, как бы смеялись, как танцевали. Это было и хорошо, и грустно, но с некоей совершенной иной, новой печалью, спокойной и светлой.
Вернувшись в Броды, уж и сам засобирался всерьез. Нужно было ехать с Ривкой в дальний путь, через Русланд, в Вильно. Это ей — в Вильно, а ему еще дальше — морем во Францию. Дела были улажены так, что все лавки, кроме той, которая в Олельках, продали, так же, как и всё, что осталось после пожара в фольварке с большим земельным участком. Полученные деньги в точно посчитанных долях поделили между наследниками. Отдельная история с Кариной. Домик для прислуги решено было оставить за ней, вместе с небольшим кусочком земли, идущим от него к реке. Чтобы избежать всевозможных исков и претензий, оформили это как купчую по цене в несколько раз, ниже обычной (minimum minimorum).
Перед отъездом Ривка и Натан прощались с Кариной по отдельности, поскольку у каждого были свои особые секреты и воспоминания. Потеря и сопровождающая ее боль состарили их учительницу и гувернантку. Казалось, что часть души Дитриха вместе с его сединой и морщинами перешла на нее. И снова случилась неожиданность. В какой-то момент разговора, когда казалось, что всё, и смешное, и грустное, уже выговорено, Карина вдруг проговорила с торжественностью: «А теперь — святое и важное». Она должна была исполнить последнюю волю мужа. Тот завещал Натану самое дорогое, что у него было (после Карины, разумеется): особый обоюдоострый нож, чуть ли не дамасской стали, добытый им в какой-то войне.
Как странно — Дитрих с мальчиком столько раз отрабатывали бой на ножах и деревянными обманками, и железными ножами, но ни разу за всё это время старик и словом не обмолвился о своем любимом предмете. Натан с большим волнением всматривался в поданный ему нож — изящный, тонкий, легкий, украшенный диковинными узорами и вписанной в них вязью арабских слов. Оказалось, что старый солдат считал этот чудесный предмет едва ли не продолжением себя самого и называл его Дици (то есть кратким именем от Дитриха). Раньше к ножу полагались особые ножны, позволявшие незаметно крепить его к повседневной одежде и быстро из нее доставать. Однако ножны истлели в сыром подвале, куда их неразумно засунула Карина. Она призналась Натану и в другом грехе: когда Дитрих не видел, она позволяла себе использовать нож для кухонных дел. Уж больно он был хорош и ловок в обращении, так что просто приятно держать в руках, не говоря уж о том, чтобы что-то им делать.
Право же не знаю, нужно ли рассказывать, что именно случилось далее. Ну, ладно, расскажу… Почувствовав себя героем некоего рыцарского романа, Натан повел себя несколько по-детски. Встав на одно колено, он принял дамасский нож обеими руками. После чего поднялся и спрятал его в карман штанов. И уже через несколько шагов ощутил, что тот прорвал его карман и чувствительно порезал ногу. После чего нож был вновь изъят на поверхность, завернут в грубую холстину и перевязан веревкой. Зато Натаном был получен незабываемый урок, что сия вещь не терпит детского подхода, а нуждается в исключительно серьезном отношении.
Но вот все прощения окончены, все слова сказаны. И они с Ривкой отправились в путь до Литовского Иерусалима. Ночевали в еврейских постоялых дворах. От одного до другого довозили еврейские возницы — балагулы. С непривычки эта дорога казалась тяжелой, возможно, не легче, чем до Иерусалима настоящего, посуху — нестерпимо тряская, в дождь — зыбучая. Легче было разве что на самом подъезде к Вильно. Да еще на исходе первой половины пути, на отрезке Домбровица — Пинск, оказалась хорошая старая дорога, ухоженная «литовка», как ее здесь называли.
Домбровица запомнилась Натану и по другой причине. У балагула что-то приключилось, отчего он, с уже загруженными пассажирами, вынужден был подъехать к почтовой станции и там задержаться. Отправление всё затягивалось, и к их карете подошла рутенская девочка лет десяти-двенадцати. Прехорошенькая — с волнистыми темными волосами, большими карими глазами, по-античному точенным подбородком. И не сказать чтоб она была так уж похожа на его младших сестер. Но в чем-то — неуловимо — такая же. Глядя на нее, Натан почувствовал, что начинает плакать (ох, не прошло бесследно чтение неимоверного количества сентиментальных французских романов). Вот просто плачет, не понимая почему, и не может остановиться. Наконец карета тронулась, неторопливо, переваливаясь с боку на бок. А девочка всё бежала и бежала за ней. И почему-то махала рукой, глядя ему прямо в глаза и тем самым не давая Натановым слезам застопориться.