Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Когда пойдешь к Рикеттсу?
– Я думал, его только для вида посадили.
– Так оно и есть. Он марионетка в руках старой гвардии. И все же они не могут не считаться с ним. Если мы обработаем его и он примет решение, наверху возражать не будут.
– Почему ты думаешь, что Рикеттс поступит так, как мы хотим?
– Потому, дружище, что я пустил слух, будто у тебя принята к постановке пьеса.
– Какая пьеса?!
– Та, что уже репетируется на Бродвее.
– Зачем ты это сделал? На меня будут смотреть как на обманщика.
– Отнюдь. На тебя смотрят как на будущего драматурга. Не волнуйся, протолкнем мы твою пьесу. Предоставь это дело мне. Я дал Рикеттсу экземпляр «Кеньон ревью» с твоим эссе, и он считает, что ты растешь над собой. И не строй из себя целочку. Я знаю, какой ты бедокур и как любишь интриги. К тому же это не просто интрига…
– А что же? Чудо?
– Никакое не чудо, а взаимовыручка.
– Не морочь мне голову!
– Я – тебе, ты – мне.
Хорошо помню, как я заорал: «Не желаю!» – потом спохватился и рассмеялся:
– Хочешь сделать из меня еще одного принстонского профессора? Чтобы я всю жизнь тянул лямку, пил, зевал, болтал по пустякам и лизал кому-то задницу? Не попал я в Белый дом, давай в академические круги вернемся? Нет уж, премного благодарен. Я поищу другого места для своей погибели. А тебе пожелаю два года нееврейского счастья.
Гумбольдт замахал руками:
– Ну и язычок у тебя, Чарли. Не трави ты мне душу своими колкостями. Два года меня вполне устроят. Они повлияют на мое будущее.
Я умолк, размышляя над его неординарной идеей, потом взглянул на друга. Его лицо отражало напряженную работу мысли. Мозг его мучительно пульсировал. Чтобы расслабиться, Гумбольдт тряхнул головой и рассмеялся каким-то задыхающимся и едва слышным смешком.
– Все, что ты скажешь Рикеттсу, – чистая правда. Где они найдут такого, как я?
– Правда, где?
– Я действительно один из ведущих писателей в стране.
– Еще бы – когда ты в себе.
– И потому мне нужна помощь. Особенно теперь, когда на землю надвигается эйзенхауэрова тьма.
– Как так?
– Честно говоря, я сейчас не в полном порядке. Это, конечно, временно, но тем не менее. Никак не могу настроиться на стихи. Пропала точка опоры. Мучит какая-то тревога. Мир навязчиво лезет в душу, сушит мозги. Нужно поймать вдохновение. У меня такое чувство, будто я живу на окраине реальности и вынужден каждый день курсировать туда и обратно, туда и обратно. Пора положить этому конец. Пора обрести равновесие и найти свое место. Я ведь для того здесь (здесь, на земле, разумел он), чтобы сделать что-то полезное, хорошее, доброе.
– Я понимаю тебя, Гумбольдт, люди ждут чего-то хорошего и доброго, но «здесь» – это не обязательно Принстон.
Глаза его покраснели еще больше. Он сказал:
– Ты же знаешь, я люблю тебя, Чарли.
– Знаю, но о любви не говорят дважды.
– Верно. Ты мне как брат! Кэтлин знает это. Все-таки хорошо, что мы все привязаны друг к другу, включая Демми Вонгель. Уважь меня, Чарли, для меня это важно. Сходи к Рикеттсу и скажи, скажи что нужно.
– Хорошо, схожу.
Гумбольдт положил руки на желтый письменный стол Сьюэлла и так резко откинулся на спинку кресла, что угрожающе заскрежетали колесики на ножках.
В волосах его сигаретный дымок. Он сидел, наклонив голову, и исподлобья изучал меня, словно только вынырнул из глубины.
– Слушай, у тебя есть чековая книжка? Где хранишь свои сбережения?
– Какие там сбережения…
– Где у тебя текущий счет?
– В «Чейз Манхэттен». У меня там двенадцать долларов лежит.
– У меня счет в «Зерновой бирже». Ну где же твоя чековая книжка?
– В пальто.
– Тащи ее сюда.
Я принес потрепанную зеленую книжицу с загибающимися уголками.
– Я ошибся. Мое состояние – целых девять долларов.
Гумбольдт достал из кармана пиджака свою чековую книжку и выдернул одну из авторучек. Он был увешан перьевыми и шариковыми ручками как патронташем.
– Ты что делаешь, Гумбольдт?
– Я даю тебе carte blanche снять в любое время с моего счета любую сумму. Подписываю пустой бланк на твое имя. И ты такой же выпиши мне. Не указывай ни суммы, ни даты, только напиши: «Выдайте фон Гумбольдту Флейшеру…» Садись и пиши.
– Зачем? Не нравится мне это.
– Какая разница, если у тебя на счету всего девять долларов?
– Не в деньгах дело…
– Верно, не в деньгах. В этом весь смысл. Когда прижмет, указывай любую сумму и греби наличные. То же относится ко мне. Поклянемся, как друзья и братья, не злоупотреблять этой возможностью. Воспользоваться ею только в случае крайней необходимости. Это будет заначка на черный день. Ты пропустил мимо ушей мои слова насчет взаимовыручки. Вот тебе доказательство. – Гумбольдт навалился на стол грудью и дрожащей рукой накорябал на листке мое имя.
Я тоже едва владел собой. Рука дергалась, на кончиках пальцев словно обнажились нервы.
Затем Гумбольдт поднял грузное тело с вращающегося кресла и дал мне чек в «Зерновой банк».
– Нет-нет, не в карман, это опасно, – сказал он. – Спрячь его понадежнее. Мой чек – это ценность.
Мы обменялись рукопожатиями, пожали друг другу все четыре руки.
– Ну, теперь мы по-настоящему братья, – сказал он. – Между нами кровный союз.
Через год на Бродвее на ура пошла моя пьеса, и Гумбольдт заполнил бланк чека и снял порядочную сумму. Он утверждал, что я обманул, предал его, нарушил кровный союз, что сговорился с Кэтлин и натравил на него полицию. На него надели смирительную рубашку и отвели в Белвью. Я тоже приложил руку, за это меня следовало наказать. Гумбольдт и наказал, предъявив мне штраф на сумму в шесть тысяч семьсот шестьдесят три доллара пятьдесят восемь центов, которую снял с моего счета в «Чейз Манхэттен».
Что до чека, который он выписал мне, я засунул его под стопку рубашек и больше не видел. Чек пропал.
* * *
Я начинал раздражаться. Память работала вовсю, на меня плотным артиллерийским огнем обрушился град давних Гумбольдтовых обвинений и оскорблений и нескончаемая череда сегодняшних забот и тревог. Чего я лежу? Надо же готовиться, на носу полет в Милан. Мы с Ренатой отправляемся в Италию. Рождество в Милане, разве это не прелесть?! До отъезда придется еще быть на судебном заседании – судья Урбанович требует личного присутствия сторон. Разумеется, предварительно следует посоветоваться с