Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет-нет. Не надо жадничать.
Дафна стоит удивленная и пристыженная, полуобернувшись, чтобы пойти на свое место в углу, хотя ее другая рука все еще протянута, не за брюками или нижней юбкой с голубыми лентами, или тальком, или салфетками, которые подарили остальным; не за розовато-лиловой коробкой с лавандовым мылом, четыре лепешки которого лежат, туго стянутые целлофаном, и которое она держит в руке, а за чем-то другим, она не может точно сказать название, не может описать ни формы, ни размера, но она хочет этого, нуждается в этом и ждет, пока Санта, красно-белый Бог, стоящий посреди комнаты перед ангелом и деревом, поймет ее нужду. А он вытягивает свою человеческую шею из тяжелого кровавого халата и хмурится в досаде и нетерпении.
– Не жадничай.
Он запинается на ее имени, глядит на Флору Норрис, которая произносит его быстро и аккуратно, обращаясь с ним, как с прокомпостированным билетом.
– Дафна Уизерс.
– Не жадничай, Дафна. Уходи.
И видя, что красно-белый Бог вовсе не Бог, и нет ни подарка, ни Рождества, Дафна начинает тихонько плакать и бросает открытую коробку с мылом в ватного Бога. Крышка коробки отваливается, и мыло падает; комната наполняется, дышит Традиционной английской лавандой, и Санта чихает от резкого дешевого запаха, и Флора Норрис, униженная перед вождями, подает сигнал медсестре, чтобы та увела Дафну и унесла ее лавандовое мыло, чтобы запереть под замок.
– Жадность, просто жадность, – объясняет Флора высшему вождю.
– Вот такие люди портят весь день.
Вождь кивает, вдыхая увядающий запах лаванды и еще один запах, которого раньше никто не замечал. Флора что-то торопливо шепчет ближайшей из медсестер, которая уводит одного пациента, другого и третьего, все сжимают свои салфетки и фартуки, и пудру (сиреневую и розовую), быстро, в ванную. И Рождество закончилось, или никогда не существовало, и ангел на самой высокой ветке мертвого дерева становится куклой-кинозвездой из «Вулвортс». И три мудреца, которые шли не за той звездой, сидят на другой стороне горы, в маленьких комнатах с высокими окнами и запертыми дверями, где они дремлют, мечтая о конце пути, или просыпаются, проклиная свою глухоту к человеческому компасу, и где рука звезды указывает им дорогу.
38
Вскоре после Рождества наступило время пикника. Рождество только что похоронили, могилу засыпали, и никто, ни под солнцем, ни в темноте не обнаружил, что камень откатился.
Пикник назначили на воскресенье.
– При условии, что погода не испортится, – сказала Флора Норрис, советуясь с палатной сестрой в маленькой тесной комнате, которая служила кабинетом Флоры и частью ее квартиры. Другого жилья она не имела, а кроме того, здесь в ее распоряжении пациенты, которые заправляют ей постель, подметают ее комнату, наводят порядок на ее туалетном столике и приносят ей еду и бумаги; и полируют мебель, и расставляют цветы, собранные в палисаднике; а еще она будто добровольно сидела в тюрьме и находилась в каком-то бесконечном и раздражающем плену, а когда наступал месячный отпуск, она нервничала, потому что за пределами тюрьмы идти ей было некуда. И порой она задавалась вопросом: А что будет, когда я выйду на пенсию? Что тогда? Денег у меня достаточно, конечно, но своего угла нет. Или что будет, если я сойду с ума? Других увозят на север, а если это случится со мной?
Затем, чтобы побороть страхи и успокоиться, она прогуливалась по больнице, где медсестры открывали перед ней двери и вытягивались по стойке смирно, и испуганные, сбитые с толку молодые врачи спрашивали у нее совета, и кухарка обещала приготовить ей к послеобеденному чаю кремовые пирожные с начинкой из фермерских сливок. Она посещала каждую палату и, если наступало время обеда, разделывала жареную баранину в среду или помогала разносить бельгийские колбаски в воскресенье, или смотрела, как во вторник и в пятницу на тарелки раскладывали сервелат. И хотя ее не везли в колеснице, запряженной шестеркой лошадей, серых в яблоках, и она не ступала по бархатному ковру, расстеленному для нее от палаты к палате, и она не кланялась и не улыбалась, легко взмахивая рукой замершей в почтении толпе, она могла бы стать королевой; тогда она забыла бы свое несчастье и, вспоминая поцелуй тридцатилетней давности и проволоку с могилы возлюбленного, она улыбнулась бы, как тающая настурция: тогда в ее власти было бы сорвать с себя улыбку, выбросить увядший цветок и вновь смотать в катушку проволоку, плотно сидящую под кожей, которую каждую ночь баловали «Делицией Скин Фуд» для тех, кому за тридцать – насколько далеко за тридцать, Флора Норрис не признается, однако каждую ночь она лежит с белой маслянистой маской на лице, на вечно перепачканной и пропахшей кремом подушке, и полчаса держит на веках теплые ватные шарики, смоченные в масле. Лежит и смотрит через зарешеченное окно на шиферную крышу мужской стороны горы, на их огромную пустую столовую с длинными, вычищенными и покрытыми шрамами столами, и на пол из линолеума, где каждый день пациент с разинутым по-дурацки ртом, полным слюны, таскает электрическую машину, которая полирует, вращается, скулит, угрожает; бунт против стирания следов ежедневного человеческого присутствия или против укоренившейся ежегодной пытки бесцельного хождения.
К пикнику все как будто готово. Избранные пациентки, причесанные и задобренные конфетами, сидели, как разодетые и мертвые рождественские куклы, у окна в мир, чтобы кто-то выбрал их и повернул ключ, вернув способность ходить, говорить, танцевать и жить. На губах у них помада из косметички, хранившейся в смотровой, между склянками с мочой и ядом; там же, где хранился и сплющенный