Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ВОЮЮЩИЕ МОДЕЛИ ПРОСВЕЩЕНИЯ
Если оглянуться назад, Франция 1789 года кажется самым ярким светочем западной цивилизации. Во французском Просвещении и революции немцы столкнулись с новым миром, бросающим им больший вызов, чем какой-либо предыдущий соперник или хищник. Станут ли они присоединяться к этому современному миру, будут держаться за свой старый или попробуют найти средний путь? Немцы не были единственными, кто пытался решить эти вопросы. От Швеции до Италии, и от Англии до России, фактически каждая крупная европейская держава получила свое Просвещение, по большей части появившееся в ответ на французское. В каждой стране считали, что более точно распознали человека, а с этим достигли и обещания свободы мысли и освобождения от политической тирании и социальной несправедливости. Поэтому наиболее верным средством считался суверенный, исправляющий разум человека.
Движение началось в Англии и Франции, где положившие начало движению мыслители Просвещения исходили из природного мира, управляемого поддающимися проверке и контролю законами. Вместо абстрактных гипотез и исторического принципа, «точный анализ вещей», по словам Вольтера{338}, открывает и Бога, и мир такими, какие они есть. Иммануил Кант писал об этой новой свободе от наследуемой, в особенности, от церковной, власти:
«Просвещение — это уход человека от навлеченного на себя опекунства [или] невозможности использовать [собственное] понимание без направления другими. Это опекунство самоналожено, если его причина лежит не в какой-либо слабости понимания, а в собственной нерешительности и отсутствии смелости. «Я смею знать! Имей смелость использовать собственное понимание!» — вот девиз Просвещения»{339}.
Инициалы никакого иного мыслителя того времени, чем Жан-Жака Руссо, не выбиты более глубоко на камнях, которыми выложена дорога Просвещения и революции во Франции. «Все хорошо, когда покидает руки [Создателя], - объявил он в своем романе-трактате «Эмиль, или О воспитании». — Однако все вырождается в руках человека. Пересаженный из природы в цивилизацию, человек, который родился верным себе и любящим себя, трансформировался и поэтому предал себя и разделился против себя»{340}. Такая гипербола давала первобытной человеческой натуре больше благодетели, а развитой цивилизации — больше зла, чем каждая из них демонстрировала. Тем не менее, в этой базовой идее революционеры по всему социальному спектру нашли санкцию для своих действий{341}.
На протяжении последнего десятилетия восемнадцатого столетия поколение французских политиков — Пьер-Жак Бриссо, Жорж Дантон, Жан-Поль Марат, Максимилиан Робеспьер и Луи де Сен-Жюст — превратили просвещенную французскую мысль в социополитическую молнию. Все они умерли насильственной смертью: Марата закололи в ванне, Бриссо, лидер жирондистов, погиб на гильотине в 1793 году, другие — в 1794-м. «Если человек теперь коррумпирован, — перефразировал Руссо Робеспьер, — ответственность лежит на порочных социальных институтах». Во день штурма Бастилии, а через четыре года — во время казни французских короля и королевы, Робеспьер узрел рождение нового «королевства не из этого мира» — того, в котором исполнятся «мечты Мессии»{342}.
Немецкие мыслители рано и с энтузиазмом потянулись к французскому Просвещению. С середины восемнадцатого столетия прусский двор Фридриха Великого демонстрировал французское Просвещение вместе с немецким, и самым главным патроном и примером являлся сам король. Он говорил по-французски лучше и чаще, чем по-немецки и любил видеть французов у себя в Сан-Суси за круглым столом. Однако Фридрих, как и другие немецкие интеллектуалы того времени, считал, что Берлин может не меньшему научить французов, чем Париж — немцев. Эта вера только усилилась благодаря недисциплинированности и бесшабашности приезжающего в гости Вольтера, который развязно противопоставлял самоуправление королевскому правлению, свободу личности — власти государства в лице короля.
Германская альтернатива нашла выражение в конкурсе на написание эссе, который проводился Берлинской Академией в 1780-ые годы. Фридрих, который не дожил до окончания конкурса, поддерживал его проведение. Конкурс привлек большее количество участников, чем любое другое подобное мероприятие в истории Академии. Обсуждался вопрос: полезно ли обманывать людей? Следует ли правителю, как светскому, так и духовному, относиться к своим подданным, как к просвещенным людям, или просто ими командовать? Может ли он доверять им самим нахождение истины или он должен ее им методично вдалбливать? Некоторые эссеисты считали, что наделение разумом и свободой действовать самому по себе гораздо важнее, чем любая истина, которая может быть открыта в процессе. Для других же все держалось на объявлении истины и принуждении ее соблюдать. Штурм Бастилии в 1789 году поднял вопрос, подразумеваемый всеми эссеистами, и очень беспокоивший просвещенного германского деспота: какова вероятность успеха и каков риск в случае, если правительство будет просвещать массы?
В отличие от Франции, социальная и политическая история Германии тогда не переворачивалась с ног на голову во имя нового бога — Разума. Немцы еще также полностью не поняли последствий Просвещения по французскому пути{343}. Призы Берлинской Академии в равной степени получили лучшие эссе представителей обеих сторон, и это дает ясно понять, что Германия в 1792 году еще не стала Францией. Для немцев должным образом сосуществовали индивидуальное просвещение (разум и свобода) и объективная истина (высшая власть и подчинение ей). Для них моральной необходимостью являлось и то, и другое. Французские Просвещение, революция и оккупация Германии не перевернули эту принципиальную веру. Этого не сделает и собственная демократическая революция в Германии полстолетия спустя.
Немцев к французскому Просвещению и революции привлекали вопросы равноправия: равенство перед законом, отмена привилегий духовенства и аристократии, найм и продвижение работников на основании способностей и навыков, а не принадлежности к определенному классу. Эти права и свободы также являлись частью собственной истории протестов и реформ Германии, восходящей к Средним векам. Таким образом, немецкие интеллектуалы могли дискутировать в берлинских пивных и салонах, обсуждая вопрос, пытаются ли французы своими Просвещением и революцией «установить государство, основанное на здравых прусских принципах». Этот вопрос также поднимали и австрийские интеллектуалы, ссылаясь на «здравые австрийские принципы» в своих пивных и салонах