Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я тоже тебя люблю, – низким, хриплым голосом отвечаю я. – Сильнее, чем когда-либо могла представить, что полюблю кого-то. И я хочу стать твоей женой. Но ты уверен, что это будет правильно? Что скажет твой отец, когда я вдруг окажусь на его пороге? Чужой, незнакомый для него человек, собирающийся поселиться в его доме?
– Я все объяснил в своем письме. Насколько вообще могу объяснить. Он не знает, чем именно я тут занимаюсь. И не должен знать. Никто не должен знать. Это очень серьезно, Солин. Запомни: что бы ты где ни услышала и как бы тебя это ни покоробило, ты ни словом, ни намеком не должна выдать, какую работу мы тут ведем. Слишком много людей окажутся под угрозой. Нельзя позволить, чтобы безопасность одного человека стала риском для всей ячейки. Ты меня понимаешь?
– Да.
– На сегодняшний день все, что следует знать моему отцу – это что я работаю на госпитальной «Скорой помощи», что я безумно в тебя влюблен и собираюсь сделать тебя миссис Перселл сразу же, как только ступлю на американскую землю.
Расплывшись в широкой улыбке, Энсон берет мои ладони в свои:
– Мне не терпится показать тебе места, где я вырос, и со всеми тебя познакомить. Моя сестренка влюбится в тебя, стоит тебе только раскрыть рот. У нее вообще слабость ко всему французскому.
Я выдавливаю улыбку. Что-то все же свербит в уголке моего сознания – случившийся однажды разговор о его отце. О том, каким тяжелым и суровым человеком тот порой бывает, с непоколебимыми представлениями о респектабельности и долге. И я не могу не задаваться вопросом: не распространяются ли эти представления на то, какую жену выберет его сын?
Энсон хмурится, пытаясь разгадать мое выражение лица.
– Прошу тебя, не грусти. Я вернусь домой, не успеешь и оглянуться. И тогда мы сможем зажить вместе по-настоящему. А до той поры я буду точно знать, что ты в безопасности.
– А как же ты? Ты-то все так же останешься здесь… с ними.
Он берет мое лицо в ладони и нежно целует.
– Ничто не сможет удержать меня от возвращения домой, если я буду знать, что там меня ждешь ты.
– Но как тебе удалось это устроить? Ведь большее, что мы можем – это переправлять людей за границу. Но уж никак не в Америку.
– Все Перселлы – еще со времен Джона Пола Джонса[41] – были моряками. То есть вплоть до меня. Тем не менее это не помешало мне кое-где упомянуть имя отца и попросить о некоторых услугах. Вряд ли отец будет этому очень рад – он предпочитает излучать свою власть внутри собственной семьи, – но это мы будем обсуждать уже потом.
– Мне страшно, – тихо говорю я.
– Понимаю. Но ты все же храбрая девушка.
Он целует меня вновь, и я чувствую на его губах собственные слезы – их соленую горечь. И внезапно каждое мгновение, каждое его прикосновение становится для меня бесценным. Потому что это все, что от него останется со мной, когда снова взойдет солнце.
Энсон отстраняется, держа меня уже на расстоянии вытянутой руки.
– Мне надо идти. Тебе надо сложить вещи – только самое необходимое. Какой-нибудь маленький чемоданчик или сумку. А потом постарайся немного поспать. Я вернусь перед рассветом.
– А как же ты? Ты весь измученный. Тебе ведь нужен отдых.
– Вернусь в госпиталь, постараюсь урвать пару часов на сон.
Я беру его за руку:
– Останься со мной. Пожалуйста.
– Ты же знаешь, я не могу… – Голос его становится хриплым, в глазах, похожих на ненасытное море, бушуют чувства. – Мы с тобою не… – Он тяжело сглатывает и отступает назад. – Есть все же правила, Солин.
Но я решительно мотаю головой, потому что все это мне вдруг кажется полным абсурдом. Людей стреляют на улицах, калечат на полях сражений, женщин и детей, как скот, заталкивают в железнодорожные вагоны и везут в лагеря смерти. И притом это – когда двое пылко влюбленных проводят вместе, быть может, их последнюю ночь – это оказывается против правил! Я не вижу в этом здравого смысла! И тут же вспоминаются подслушанные мной слова Лилу моей матери в ту ночь, когда она сбежала из дома, чтобы выйти замуж за своего британца: «Я не допущу, чтобы чьи-то надуманные правила лишили меня моей доли счастья».
Я тоже этого не допущу.
– Мне не важны какие-то правила, – говорю я, вновь привлекая Энсона к себе. – Это наша последняя ночь. Не дай мне провести ее в одиночестве.
Ни слова не говоря, он поднимается со мной по лестнице. Когда доходим до верха, возникает короткая заминка. Момент колебания. То ли в нем, то ли во мне – трудно сказать. Но это быстро проходит, поскольку решение уже принято, точка отрицания осталась позади. Внезапно меня охватывает стыдливость, и я оставляю выключенным свет. До сегодняшнего дня все наши свидания состояли из мимолетных уединений украдкой, торопливых объятий и быстрых, лихорадочных поцелуев. Но сегодня у нас нет необходимости спешить. Не знаю, буду ли я для него первой – и не желаю этого знать, – но для меня он точно первый мужчина.
Расстегнув ему рубашку, скидываю ее с плеч, давая ей соскользнуть на пол. Потом дрожащими пальцами берусь за брючный ремень. Энсон стоит совершенно неподвижно, не отрывая от меня глаз, и у меня мелькает вопрос: чувствует ли он, как сильно я нервничаю? Я много раз видела обнаженных мужчин – в госпитале обмывала сотни раненых, – но все-таки ни в одного из них я не была влюблена.
Наконец наступает и очередь Энсона меня раздевать. Когда блузка опадает на пол, меня охватывает легкая дрожь. Кончики его пальцев на моей коже – точно легкий шепот. Он тихо повторяет мое имя, и в его голосе звучит такое благоговение, что у меня перехватывает горло от нежданных слез.
Спустя несколько мгновений вся моя одежда уже на полу, и я стою обнаженная, озябшая и дрожащая. В зеркале бюро выхватываю свое отражение – и тут же жалею, что забыла погасить свет в коридоре. С тех пор как началась война, я сильно потеряла в весе, и в зеркале мое тело выглядит угловатым, поджарым и очень бледным, и я боюсь вызвать разочарование. А потом Энсон подступает ко мне сзади и, обняв рукой за талию, припадает губами к изгибу моего плеча. Я закрываю глаза, всецело отдаваясь происходящему. Я желаю сейчас лишь его. Его дыхания, его рук, прикосновения его кожи.
Он увлекает меня к кровати, и вместе мы опускаемся на постель. От него веет потом и крепким карболовым мылом, которым пользуются в госпитале. Запах терпкий и землистый. Мужской. Наши губы находят друг друга в темноте, и дыхание, теплое и влажное, смешивается воедино. Руки его настойчивы и вездесущи, пальцы словно пытаются на ощупь запечатлеть карту моего тела. И притом Энсон нисколько не торопится, в высшей степени наслаждаясь моментом – наслаждаясь мною, – и я отдаюсь на его волю, полностью растворяясь в горько-сладостной магии этих последних, таких быстротечных, часов, что остались до нашего прощания.
Подождав, когда дыхание Энсона станет ровным, я тихонько выскальзываю из постели. Скоро уже рассветет, а мне еще надо сложить вещи. Я примерно представляю, какая поездка меня ждет. Многого мне не понадобится – лишь самая простая одежда, в которой удобно в пути, крепкие туфли на низком каблуке да кое-какие предметы личного обихода. Впрочем, есть и еще кое-что, чего я никак не могу не взять с собой.
Осторожно, чтобы не разбудить Энсона, я двигаюсь в темноте по комнате, собирая мамины четки, медальон с фотографией Эриха Фриде, связку писем, которые я сохранила после смерти Maman. Эти письма – доставшееся от нее наследие, напоминание о том, что в незапамятные времена в мире случались счастливые финалы и, может быть, будут случаться вновь.
Спустившись вниз, в мастерскую, я включаю свет и на некоторое время застываю, глядя на платье, что я начала шить, кажется, целую вечность назад. Оно уже несколько месяцев как закончено и висит в забвении во мраке мастерской, лишенное своего момента торжества. Однако мои девичьи