Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все? – спросили мы.
Лё Ков Бой пожал плечами. Ты, Камю, сам-то не нарывайся. Прижмут к стенке – убалтывай. Мы подскочим.
Американцы в старых добрых Соединенных Штатах прижимали бы к груди ружья и автоматы, как любящая мать – младенца. Вьетнамцы во Вьетнаме вооружились бы ручными гранатами и складными гранатометами, купленными на черном рынке, где сбывали ворованные боеприпасы и американские армейские излишки. Но вот французы – и, похоже, даже прижившиеся во Франции туземцы – были для такого слишком цивилизованными. Они до сих пор верили, что для начала хватит и пистолетиков.
«Ситроен» тащился за нами на некотором расстоянии и, как нам казалось, незаметно, потому что мы видели его только изредка, краем глаза, куда-нибудь входя или откуда-нибудь выходя. Этой программы мы придерживались неделю, без особых результатов, разве что ноги натерли и пополнили запасы налички. Интеллектуалы очень любили гашиш, как и союзная богема, среди которой оказалось не так уж много законопослушных туземцев или детей туземцев, готовых отказаться от кайфа. А некоторые даже покупали лекарство, изысканная белизна которого казалась им своего рода шиком.
Тебя не оскорбляет то, что нам приходится торговать наркотиками? – спросили мы Бона однажды поздним вечером, сидя в нашей новой квартире.
Иногда мы с ним пили коньяк из кофейных чашечек, используя в качестве декантера заварочный чайник, – вот как сейчас. Бедняга Бон обожал коньяк и не видел никаких противоречий в том, чтобы, всасывая этот роскошный напиток, говорить: французы ограбили нас и разбогатели. Так?
Так?
А потом они захотели сделать из нас французов. Они хуже американцев. Американцы нас предали, но они хотя бы не хотели сделать из нас американцев. Они нас не грабили. Просто пытались впарить нам свой товар. Вот и я теперь с радостью впариваю наш товар французам. А то за ними должок.
Мы как-то сомневались, что французам наша совместная история виделась в таком свете – за исключением той ее части, когда они хотели сделать из нас французов. В конце концов, мы ведь и сами критикуем французов, попивая их коньяк. О, quelle contradiction!
Во время наших утренних уроков мы продолжали заново знакомиться с французским взглядом на вещи. Мы с удовольствием писали под диктовку учителя, снова нервничали, когда нас вызывали к доске, не зная, что нас ждет – провал или крошечный шанс на успех. В свободное время мы со словарем прочли «Бурю» Сезера, который переписал шекспировскую «Бурю» с точки зрения Калибана. Сезер вернул голос «чернокожему рабу» Калибану, голос, который у него всегда был и которым он громко сказал то, что каждый колонизированный человек давным-давно хотел сказать своему колонизатору, в данном случае Просперо:
Я ТЕБЯ НЕНАВИЖУ!
На что Просперо, выгораживая себя, отвечал: «Я лишь хотел тебя спасти, прежде всего – от тебя самого!» Вот она, цивилизаторская миссия. А затем: «Я более не буду потакать тебе и на твою жестокость отныне буду отвечать лишь жестокостью!» А вот и загрохотали пушки цивилизации! И колонизатор перекладывает на колонизованного вину за свои же собственные действия. Идеи Сезера были схожи с идеями, которые высказывал Фанон в «Мире голодных и рабов»: жестокость колонизаторов порождает ответную жестокость колонизованных. Наверное, только так и можно избавиться от колонизаторов, но с чем тогда остаются колонизованные – с заразой, которую им на прощание оставил колонизатор, с передающейся половым путем ненавистью? Бывшие колонизованные – и нынешние триумфаторы – превратят эту ненависть к колонизатору в плохо замаскированную ненависть к самим себе за то, что так долго были чьей-то колонией. Но ненависть к себе они на себе не выместят, они обратят ее на другие бывшие колонии, оказавшиеся менее жестокими, чем победители. Единственной эволюцией этой революции может стать только еще одна революция, которой мы, разумеется, очень преданы, но которой мы не можем объяснить, что вполне объяснимо, ведь мы в этой аллегории Ариэль, «раб-мулат», ни нашим, ни вашим, не белый и не черный, – позиция уязвимая, но, как знать, может, и не очень, если только Ариэль сумеет наконец сказать что-нибудь по существу, ведь пока что ему не дали слова ни Шекспир, ни Сезер.
Мы брали неизвестные слова у Сезера, Фанона и иже с ними, составляли словарные карточки и превратили учебу в литрбол: по вечерам Бон гонял нас по списку и за каждое забытое слово заставлял выпивать по рюмке коньяка. «Заставлял» – это, разумеется, эвфемизм, означающий как раз противоположное, навроде «миротворчества», которое обычно подразумевает высокую степень уничтожения непокорных туземцев. История знает много таких примеров, от миротворческой деятельности Китая во Вьетнаме, которая нам так понравилась, что мы ничего с ней не делали целую тысячу лет, до вьетнамского миротворчества в отношении тямов, которое оказалось столь успешным, что тямов после него почти не осталось; от французской миротворческой деятельности в Индокитае, принесшей туда эту религию мира, католицизм, которая для нынешних, живущих здесь французов как будто и вовсе пустой звук, до американского миротворчества в дельте Меконга, где американцы убили тысячи «повстанцев», но оружия у них нашлось всего с десяток-другой. Куда же подевалось все их вооружение? Исчезло, тропически выражаясь. Не исчезало только миротворчество.
В конце одного такого словарного диктанта, среагировав на выражение coup de foudre, Бон как бы невзначай сказал, что пару раз виделся с Лоан. От этого признания – а это, конечно, было признанием – мы моментально протрезвели, как от удара молнией. Пару раз? – вцепились в него мы. С тех пор как вы с ней встретились в Союзе, прошло всего-то несколько недель. И как вы вообще разговариваете?
Я говорю. Мне есть что сказать.
А ты не забыл, что ты немой?
Моя немота – психологическая. Не физическая.
Мы задвинули на место отвисшую челюсть. То есть ты говоришь…
Я говорю, что сказал Лоан правду. Что я был нем не потому, что у меня связки как-нибудь там повреждены, а потому, что не мог заставить себя говорить.
Но это же неправда.
Это правда – в духовном смысле. Я что, много говорил за последние несколько лет?
Мы покачали головой, внутри которой плескалась и булькала жидкость.
Я посмотрел хоть на одну женщину, кроме фотографии Линь?
Мы снова осторожно покачали головой, где наш мозг покачивался на надувном коньячном матрасе.
Линь и Дык погибли шесть лет назад. Каждый день я страдал с ними и за них. И до сих пор страдаю. Но, встретив Лоан, я той же ночью услышал голос Линь. Он замолчал.
И что она сказала? – спросили мы.
Пора. И все. Не в смысле – пора