Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Стоит появиться камере и микрофону, так сразу набегают!
– Ну а дети?
Отец скривился:
– А что «дети»?
Он говорил на ходу.
– Это же было потрясающе?
Он, не глядя на меня:
– Да, для тех, кто раньше ничего не знал.
Я замедлил шаг.
– А для тебя, папа, нет? Все эти дети?
Он провел рукой по лицу.
– Это, конечно, ужасно.
Он свернул на какую-то старую мощенную камнем улицу.
– Но Барби говорит, что он тут ни при чем.
Я посмотрел на отца. Он верил этой брехне.
– А как же телеграмма о депортации с его подписью?
Отец усмехнулся.
– Я тебе сколько хочешь наделаю таких телеграмм.
Я замолчал.
Он остановился у кафе.
– Судят не Гиммлера, а Барби.
И с улыбкой:
– Пивка?
– Но он его сообщник, ты же знаешь!
Опять с улыбкой:
– Поговорим об этом за столиком?
Нет. Не сегодня. Но поговорить мне с ним надо. Это важно для нас обоих, так я ему и сказал. Только не в бистро, не за пивом и не сейчас. Лучше дома, как-нибудь утром, когда не будет мамы.
Он взглянул на меня. Ни удивления, ни тревоги, ни спешки в этом взгляде.
Развел руками.
– Ладно, раз так! Выпью пивка один.
И, уже взявшись за ручку двери, опять посмотрел на меня.
– А вообще, в чем дело? Это важно?
Не глядя на него, я кивнул.
– Думаю, да.
Он помедлил.
– Ты нашел имя подпольщика, который выдал Жана Мулена, да?
Засмеялся.
– Даже если и так, твой журнал, я уверен, не посмел бы это напечатать.
Он не выпускал медную ручку.
– Нельзя же пятнать прекрасную французскую историю!
Музыка, запах кофе, среда, вечер – мирный гул голосов.
Глумливая улыбка.
– Конечно. Быть левым не всегда легко, дружок.
* * *
Я пошел дальше, свернул на четвертую улицу, заглянул там в кафе и тоже выпил кружку пива в одиночестве, да не одну. В честь того, что нас ждет. Я еще раньше, слушая имена детей Изьё, решил, что пора разоблачить твое вранье. Через несколько дней обвинение потребует для Барби пожизненного заключения. Вержес в ответ произнесет свою речь, и мы расстанемся. Ты – с легким сердцем. Я – очумевший от твоих военных приключений.
Когда я был ребенком, твой отец сказал мне, что ты выбрал «не ту сторону», это был маленький черный камушек, который я засунул поглубже в карман. Но сегодня, став взрослым, я везу целый мешок камней. Тащу телегу твоей жизни, груженную булыжниками, и мне нужна помощь. Ты не можешь оставить меня один на один с твоей историей. Это слишком тяжелая ноша для сына.
Нет, но ты сам-то понимаешь? Твоя военная эпопея – просто блеск! Я поражен. А еще двадцать страниц досье не дочитаны. Дезертир, коллаборант, дезертир, партизан, дезертир – и каждый раз ты был полон решимости отстоять свою жизнь любой ценой. Каждый раз обманывал смерть. Водил за нос по очереди то врагов, то своих.
Ты великолепно выпутывался. Ухитрялся даже заработать на одном поле и славу, и позор. И вообще твоя история – не то чтобы сплошная грязь. Кое-чем ты мог бы гордиться. Мог бы записать себе в плюс. Поделиться со мной. Я, папа, готов выслушать все. Может быть, даже все принять, если бы это была правда. Но ты ведь даже на псевдосмертном одре наплел мне что-то про падение Берлина. Своей невероятной жизни предпочел нагромождение лжи.
Когда-то дед сказал мне, что я сын негодяя.
Да. Но не из-за твоих беспорядочных метаний во время войны, не из-за немецких сапог, не из-за спеси и безумия, которое везде тебе сопутствовало. Не поэтому ты негодяй. И не потому, что менял роли: был то показным эсэсовцем, то случайным патриотом, то мнимым партизаном, спасавшим французов ради того, чтобы сорвать аплодисменты. Нет, трусость или храбрость тут ни при чем.
Негодяй тот, кто вышвырнул своего сына в жизнь, как мусор. Без всяких ориентиров, проложенных троп, без проблеска света и капли истины. Кто на войне только и делал, что захлопывал за собой двери. Кто попадал во все ловушки и считал себя сильнее всех: нацистов, которые его допрашивали, партизан, которые его подозревали, американцев, французских полицейских, профессиональных судей и народных присяжных. Кто забросал их словами, датами, фактами, запутал все следы. Кто всю свою жизнь, и в мире, и в войне, жульничал и уворачивался от чужих вопросов. Как теперь от моих.
Отец, который меня предал, вот кто негодяй.
Ты пытался ослепить меня блеском, а на самом деле лишил зрения. Чего ты хотел? Чтобы я не разлюбил тебя, повзрослев? Лучше бы в детстве ты не выставлял себя другом Жана Мулена, партизаном, взорвавшим немецкий кинотеатр, героем Бельмондо в Зюйдкоте, а рассказал мне вместо всего этого про 5-й пехотный полк, про все твои побеги, про NSKK, про Сопротивление на севере, про рейнджеров Дальнего Запада. Я бы хотел, чтобы ты все это вечер за вечером выложил мне по секрету. Может, я ничего бы и не понял, но ты бы говорил со мной по-настоящему.
Тогда бы ты сбросил маскарадный костюм вояки и остался в человеческой одежде. Надел бы костюм отца.
Представляешь, как нам обоим стало бы хорошо? Как светло стало бы в нашем доме? Какое ты почувствовал бы облегчение? От какой тяжести избавил бы меня? Тебе не пришлось бы ничего опасаться, ни от меня, ни от других. А со временем я бы понял растерянность и горечь мальчишки, который меч-тал о воинском мундире и винтовке покруче. Который вместо школьной формы носил серую рабочую спецовку. Лионского паренька, никогда ничего не имевшего, ни в чем не разбиравшегося и мечтавшего о воинских подвигах. Ребенка, который мало что видел, плохо соображал и потому хватался за красивые цацки, как будто играл в войнушку на деревенском дворе.
Я бы все принял, все-все, понимаешь? И никто никогда не имел бы права судить тебя второй раз. Я бы этого не позволил. Заступился бы за тебя. Потому что эта изломанная жизнь, эти дикие выходки, безумные авантюры – все это касалось моего отца. И он мне во всем признался. И, даже если он был осужден своей страной, родной сын никогда бы его не унизил.
И я не был бы сыном негодяя.
25
Четверг, 18 июня 1987 года
Я позвонил тебе утром. Мама на весь день уехала к племяннице Габриель в Божоле, а на суд ты не собирался.