Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Всё остальное, мало-мальски ценное, Коля раздал и пропил, – осуждала Речкина Вера Егоровна. – А у самого, особенно зимой, бывают дни, когда в доме шаром покати, даже горбушку хлеба не найти. Тогда его, бедолагу, деревенские подкармливают. Тут в разговор встревал её муж Богдан Хорев и, крутя пальцем у виска, подводил итог: – Всё сквозь пальцы, дверь нараспашку, дай волю – пропьёт последнюю рубашку. Что с него взять, Коля перекати-поле. Седня здесь, завтра – на Бадане. Одним словом, лесной бродяга.
На что Коля, скаля свои крепкие зубы, философски, с матерком, отвечал: «Что пропито, прое…но – всё в дело произведено!»
– Перед тем как зимой приехать в Добролёт, я звоню Коле, – бывало рассказывал Шугаев, – чтоб он напилил и наколол дров. А если он в тайге, то звоню Вере Егоровне, так, мол, и так, собираюсь приехать, протопите печи. Они мне никогда не отказывали, протапливали, а я по приезду плачу им – двадцать пять рублей в месяц. Зарплату ему в лесничестве часто задерживали, как он сам выражался, если и давали, то после дождичка в четверг. От той же Веры Егоровны я знал, что Речкин был внуком мельника, которого ещё перед войной раскулачили и сослали на Бадан-завод. Там и появился Коля, но однажды на охоте его отца задрал медведь. Мать с Колей вернулись в Добролёт, а после, когда она умерла, его отдали в детдом, но пробыл там немного, он сбежал и объявился в деревне и стал жить в том же доме, в котором когда-то жил его дед. Оставшуюся без хозяина мельницу хотели приспособить под конюшню, но вода подмыла фундамент, она завалилась – и тогда её разобрали на дрова.
Узнав от Шугаева, что в Москве решили восстановить храм Христа Спасителя, Коля заявил, что обязательно восстановит в память о своём деде мельницу.
За окнами во дворе, точно радуясь, что возвратились домой залаяли собаки.
– Коля! – обрадовалась Глаша. – Вернулся с Бадана. Это его собаки, Милка и Дружок.
Чучело
Через пару минут в дом вошёл Речкин, приветливо поднял ладонь и бросил на лавку свою походную котомку. И тотчас в доме запахло потом, запахом кострища и терпкого мужского пота.
– Глашка, ставь чайник! – сказал он. – Будем пить чай с лесной смородиной. А ещё я вас угощу губой сохатого.
– А я принесла вареники с черникой, – сообщила Глаша.
– Сойдёт, – засмеялся Коля. – «Арху» случаем не захватили? Сейчас бы с устатку в самый раз.
– Я сейчас слетаю, – сказал я и кивнул в сторону чучела: – Хочется чокнуться и тоже сфотографироваться с этим мишкой.
Когда я вернулся, Коля с Глашей уже наладили стол, я удивился, что всё было красиво нарезано и разложено по тарелкам, даже успели на газовой плите разогреть гречневую кашу и вареники. На отдельной деревянной тарелке лежало что-то похожее на холодец.
– Мы будем пить белое, а тебе, Глаша, налью-ка красненького, – сказал Коля. Не бойсь, не бойсь, брусничного сока! А это… – Коля кивнул на холодец. – Губа сохатого. Когда Клинтон приезжал в Москву, Ельцин такой же губой его угощал. Биллу понравилась. Мериканец ему ремень подарил. Когда я увидел Бориску по телику в Германии, где он отнял у фрицев дирижерскую палочку и, приплясывая перед Колем, начал ею размахивать, я побоялся, что он потеряет свои штаны. Но, видно, ремень выручил, а потом у якутов, когда он стал плясать в медвежьей шубе, он мне топтыгина напомнил, когда тот после зимней спячки начинает муравейники разорять.
– Если бы только муравейники, – сказал я. – Всю страну разорил.
– Точно, – поддакнул Коля. – Был у нас лесхоз, остались одни шмотья. – А с этим! – Коля кивнул на стоящее чучело: – У меня, значит, была такая история. Одно время я водил группы туристов в Байкальском заповеднике, чаще всего – иностранных. И вот однажды веду я студентов, с десяток французов, двух англичан и поляка. И ещё были две девочки, симпатичные такие, вроде тебя, Глаша. Все студентки, марафет, губки подкрашены, бровки подведены. Не идут – плывут, будто на танцульки собрались. Идём мы по тропке вдоль таёжной гари. Наша русская переводчица топает тоненькими худыми ножками и меня подначивает:
Скажи-ка, Коля, ведь недаром,
Тайга, спалённая пожаром,
Французам отдана.
Медведей нет, тайга пустая…
– Тайга не бывает пустой! – оборвал её я. – А шли мы в гору, вдоль небольшой речушки, чтобы подняться на седловину и спуститься к Байкалу. Для медведя там самая кормовая база, кедровый стланик, бурундуки, маряны хорошо прогреваются, медведи там частенько пасутся. Скажу я так, медведь, как и человек, всеяден, особенно обожает ягоды, малину, рыбу. У меня на Бадане одно время жил медвежонок, так он пристрастился к сгущёнке, что после того, как я его выпустил на волю, приходил и ждал, когда я ему банку брошу со сгущёнкой. В наших местах у Байкала всегда можно натолкнуться на медведя, хуже того – на медведицу. Особенно, когда она с ребятишками. За них она кого угодно порвет! Ну. Значится, распадку ползём вверх на гору, слева прижим, справа – обрыв, а под ним река шумит. Я впереди, студенты следом, метрах в сорока. И тутока навстречу мне катит что-то чёрное. Раньше мне попадались медведи, но с таким громадным и чёрным встретился впервые. Из-за шума реки мы друг друга не слышали и столкнулись лоб в лоб. Потом я замерил, между нами было восемь шагов. Это в песне до смерти четыре шага, а у меня было восемь. Я думал, что медведь уступит дорогу, да не тут-то было. Попался мне новый русский. А у них всё вокруг народное и всё вокруг моё. Встретились – глаза в глаза. У блатных есть такая угроза: не попадайся мне на узкой дорожке. Гляжу, встаёт он на задние лапы, уши маленькие, он их прижал, а на загривке шерсть дыбом. Настрой у него был плохим, видно, с утра не с той ноги встал. А тут на пути я.
Коля кивнул на початую бутылку:
– А ну, плесни чуток, меня и сейчас дрожь берёт! Так вот, сдёрнул я с плеча карабин и, почти не целясь, нажал на курок. Бабах-х! – Выпучив глаза Речкин сделал большой глоток: – Попал ему в лоб, а он у него, как у танка. Пуля срикошетила, маненько оглушила, он присел и, взревев от злости и боли, рванул