Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стояло позднее лето. Ясное, погожее утро было пропитано светом и надеждой, и даже солнце, казалось, светило так, словно хотело навсегда запечатлеться в моей памяти. В день, когда началась вторая половина моей жизни, весь город сверкал и переливался, точно белокаменные, зубчатые башни средневековых замков, какими их можно увидеть только во сне, и казалось, что выстроившиеся вдоль речной излучины сдвоенные готические соборы и крытые зеленой черепицей общественные здания сулят только радость и восторг новых открытий. Я сидел на переднем сиденье на империале автобуса, который нес меня вперед, сквозь колеблющуюся тень листвы и блеск солнечных лучей, так что на мгновение мне даже показалось, будто со мной вот-вот произойдет или уже происходит что-то необычное, почти волшебное. Что-то определенно началось – об этом возвещала бездонная глубина безоблачного неба у меня над головой, да и сам я был полон надежд, которые вспоминаются мне теперь только как солнечный свет того давнего утра. Тогда я не замечал растерянных, озабоченных, неподвижных лиц вокруг, не замечал ни затрудненного движения на перекрестках, ни того, как все медленнее движутся машины по мере приближения к городскому центру, куда они стремились, словно стараясь похоронить город, раздавить его своими тяжелыми железными телами. Я не обратил внимания даже на то, как где-то позади нас что-то захлопнулось с негромким щелчком, когда мы все сошли с автобуса и торопливо скрылись за отражавшими солнечный свет стеклянными офисными дверьми, навсегда расставшись с невинной порой детства. В эти минуты я думал только о предначертанном мне новом жизненном пути и без колебаний переступил порог здания, оставляя позади огромную, пугающую пустоту последних летних дней и чувствуя, как сердце полнится невероятными надеждами и ожиданиями, каких я никогда больше не испытывал.
Когда месяц спустя мне предложили место, я уже не верил, что совсем недавно мог сомневаться в том, что сумею получить эту работу. Ведь именно за этим я сюда шел. Я хотел стать государственным служащим и зарабатывать деньги, чтобы отремонтировать дом, чтобы оплачивать счета и обеспечивать нас обоих теплом и пищей, пока папа будет писать картины, ради которых он появился на свет. И вот все получилось так, как мне хотелось. Единственное, чего я не знал, – это как рассказать обо всем отцу.
В конце концов я решил, что лучше всего будет поговорить с ним за чаем. Каждый вечер, около шести, я стучал в дверь мастерской, и папа прекращал работать (или не работать). Он медленно входил в кухню, медленно поднимал голову и устремлял на меня взгляд покрасневших глаз. Я встречал его так, словно мы заранее условились сойтись именно здесь. Мы садились за стол и ели хлеб с маслом и джемом, вздыхая, словно чернорабочие, заполняя молчание сосредоточенными движениями челюстей да изредка поглядывая на соседний дом сквозь лишенные занавесок кухонные окна. Папа часто макал хлеб в чай – эту привычку он приобрел после того, как в начале лета два его зуба остались в пережаренном тосте. Глядя через задний двор на стену чужого дома, он медленно посасывал размокший мякиш.
Я решил начать с самого начала – с того, как я подал заявление о приему на государственную службу.
– Я должен тебе кое-что рассказать, – проговорил я.
– Тебе предлагают работу, Никлас, – улыбнулся он. – Соглашайся, если считаешь нужным. Поступай так, как тебе будет лучше.
И это было все. Его голос звучал негромко и ровно, словно речь шла о каких-то обыденных, привычных вещах, и в то же время был настолько полон спокойствия, нежности и понимания, что я воспринял его слова как глас самой истины. Допытываться, откуда он все знает, я не стал. Папа никогда не принадлежал к людям, которым легко и просто задавать вопросы, но тем же вечером, когда я писал письмо, в котором соглашался занять предложенное место, меня не оставляло ощущение, будто я с самого начала чувствовал на своем плече его руку.
Работать я начал с понедельника. Я сидел с одной стороны рабочего стола, Макмагон – с другой. Мы были младшими клерками и носили дешевые темно-синие костюмы, белые рубашки с жесткими воротничками и галстуки одного из трех установленных цветов, которые уже ко вторнику покрывались жирными пятнами после обеденного перекуса в буфете. Нас было шестнадцать человек, и все мы сидели друг напротив друга в длинной прямоугольной комнате, заставленной одинаковыми красно-коричневыми столами. Под потолком комнаты удушливым облаком витали ароматы наших лосьонов после бритья. Разложив перед собой зеленые картонные папки скоросшивателей, мы по несколько часов подряд продирались сквозь неудобочитаемые и скуловоротно скучные правительственные распоряжения и циркуляры. Тикали часы. Небо за высокими окнами в дальнем конце комнаты то светлело, то снова начинало темнеть. Сдерживаемое разноголосое перханье и запах микстуры от кашля возвестили о наступлении осени. Каждый день начинался с мелкого, холодного дождя. Я ездил на работу на велосипеде, и к тому моменту, когда я добирался до городского центра, моя одежда была покрыта мокрыми темными пятнами, а по лицу струились капли воды. От большого половика, лежавшего в вестибюле сразу при входе, тянулся к лестнице грязный и мокрый след множества галош. Где-то на середине пролета он начинал истончаться, подсыхать, и когда я открывал тяжелую дверь в длинную, выкрашенную светло-салатовой краской рабочую комнату, о непогоде снаружи уже ничто не напоминало. Минутная стрелка на циферблате часов бесшумно прыгала на два деления вперед, и я открывал первую папку, начиная рабочий день. Чайный перерыв, ланч, поход в архив, окурки, плавающие в не смытой кем-то моче в мужском туалете, возвращение наверх с новой, абсолютно мне ненужной папкой и снова бесконечное, до боли в одеревеневших мышцах, сидение на стуле, пока за минуту до пяти какой-нибудь смельчак не поднимался из-за стола, чтобы снять с вешалки все еще сырой плащ.
Эта первая осень, проведенная в длинной салатовой комнате, пролетела как одно мгновение – сырое и пропахшее промокшей обувью мгновение моей жизни. Единственным, что мне более или менее запомнилось, были пятничные вечера и крепкий стаут за ланчем, после которого мы, слегка осоловелые, возвращались в тусклое пространство рабочего зала, чтобы, укрыв за зелеными папками покрасневшие лица, дожидаться конца рабочего дня.
Нашим начальником был Маккарти. Он сидел за отдельным столом в дальнем конце комнаты. Поговаривали, что его синий костюм был произведен в Италии. Он обращался к каждому из нас с непременным добавлением слова «мистер» и по временам взирал на нас с выражением столь глубокого удовлетворения на лице, что казалось, будто скрип наших перьев и шелест бумаг он воспринимает как самый что ни на есть подлинный звук работы Идеального Государственного Механизма. Маккарти мог наблюдать за нами бесконечно, и пока его взгляд был направлен в нашу сторону, мы как можно быстрее орудовали ручками и карандашами, делая вид, будто в совершенстве овладели непростым искусством каллиграфии, или усердно листали пустые страницы, словно надеялись разглядеть начертанные на них руны времени. Иногда – совершенно неожиданно, не придерживаясь никакого очевидного расписания – мистер Маккарти вставал из-за стола и, выпятив грудь, отчего широкие лацканы его итальянского пиджака начинали слегка топорщиться, отправлялся куда-то по Важному Государственному Делу. Прошло не меньше полугода, прежде чем мы догадались, что чаще всего он просто ходит в туалет и что его театрально обставленные уходы и возвращения являются изобретенным им самим способом лишний раз подчеркнуть свою значимость, а заодно и размяться. Как бы там ни было, как только мистер Маккарти выходил из зала, мы слегка отодвигали стулья от столов, распрямляли согбенные спины и, освободившись на время от хватки Жизни, просто отдыхали, не забывая, впрочем, поглядывать на дверь и держать перья наготове.