Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец иногда подбивал меня на совершенно невероятные поступки: когда у меня, тридцатилетней, появилась машина, мы с отцом порой разъезжали на ней по городу, останавливаясь возле ресторанов и баров, постепенно наливаясь коньяком, а потом просто носились пьяно по дорогам, превышая скорость и готовые разбиться. Эта бессмысленная дикая удаль в сочетании с бесконечной терпимостью и снисходительностью, наверное, и влюбляла в отца женщин, и мама, понятно, билась за него насмерть всю свою жизнь; успокоилась только тогда, когда он умер, оставшись навсегда ее мужем.
Когда закончилась война, мама все еще была во Фрунзе и дожидалась вызова от отца. Фрунзенский базар задыхался от сговора с поздним летом 1945 года. Ерзали под осами венозные туши баранов. В пыльное, бирюзового цвета небо тускло смотрели непомерные дыни – снаряды гаубиц.
Сытый базар, и простыни были в цене, они шли на белые киргизские чалмы. Мать меняла простыню на дыню.
…Возвращались фронтовики с роялями или сервизами, спохватившись наживать добро…
Тогда мой отец выменял на спирт семь метров марли, занавесил ею окна своего пока еще фронтового кабинета, выправил маме вызов и стал дожидаться свидания в финском городе Порккала-Удде.
Вызов был действителен месяц. Обе мои бабки решили мать не отпускать из Фрунзе, боясь, что она не вернется за ними. Им казалось, что из-за границы не бывает возврата.
Гнили абрикосы, становясь похожими на влажные конские глаза, ничего дешевле не было для беженцев в голодном Фрунзе.
Срок вызова кончился, и тогда мама поехала, зная, что добраться теперь невозможно.
Непомерную дыню катали из конца в конец вагона под сквозными полками солдаты, обманывая зоркость пограничного карантина. Сама мать была укрыта с головой одеялом и для верности придавлена попутными чемоданами и детьми.
Она была рыжей, в единственном платье, с дыней в пустом чемодане, и во время воровской пересадки достала еще отцу в подарок две бутылки водки. Потом, до самой конечной станции, даже в Хельсинки, уже не смотрела в окна…
Спустя сорок два года, в белорусском лесном городке Ракове, она все еще прижималась к отцу, все еще силилась греться его догоравшим теплом. И он отдавал тепло, как отдают его до конца камни. Он умер внезапно, как ему по-мужски хотелось, в чужом городе за партией в шахматы, держа в руках сигарету и поднося к ней новую зажигалку.
Она вывезла его домой той же воскресной белорусской ночью, поломав бумаги и законы.
Она везла его всю ночь за тысячу километров, не понимая дороги, невесть как и где раздобыв машину, и два шофера вызвались ее сопровождать.
Простыня сползала с головы отца, открывала лицо, и мать ловила себя на мысли, что ему неудобно лежать. В этой поездке была и моя шестнадцатилетняя дочь, мертвый отец полулежал между нею и моей матерью. Мы с сестрой ждали их в Таллине. В эти дни мы все могли сблизиться и всё простить друг другу, но, вероятно, всем участникам этих событий было страшно, что война кончится, а мирная жизнь не получится.
Свисает с ветвей немая кукушка; встряхивает ветвями, обдавая себя росой, – так матрос на мачте корабля шлет сигнальными флажками SOS проходящему судну, а закричать: «Спасите!» – не может.
Немая кукушка слетает – с небритых небес в мыльной пене, – не свив гнезда. Падает камнем – без крыльев, – прижимает к бокам серые каменные выпуклости. Хвост отломился в полете.
Однорукий человек тут же хватает пернатый каменный хвост непомерно сильной рукой и ладит его к кукушке.
Женщина в кровавом платье осеннего цвета приплясывает вокруг каменной птицы:
– Горихвостки, трясогузки, красноухие овсянки – всяк выпрашивал яичко у кукушки, потому что все бесплодны. Камышовки шепот крыльев, шорох тени красношейки, стены в извести, и славки их вылизывают, словно ствол закрашенных деревьев – в белых гольфах до колен.
– Как ты можешь так плясать! – закрывает от осеннего цвета свое лицо несчастный ее муж Георгий. – Не снесет каменная птица яйца – ведь у нее хвост отвалился. Машина, я видел, врезалась в птицу, отбила хвост. Пассажиры все погибли до единого, водителю руку оторвало. То-то водитель и торопится с хвостом-то. Ведь птица, поди знай, вдруг да и внесена в охрану памятников ЮНЕСКО.
Однорукий человек держит хвост каменной птицы; вторая его рука откатилась к проезжей части, за ее благополучие уже никто не поручится.
Женщина опять за свое:
– Город Ревель – горький ревень, у него болит поребрик; камешки пращу свивают, ножку промочила свая… По бордюру шли с турнюром в гости к Нюре кушать тюрю!
– Дура! – кричит несчастный муж. – До шестидесяти лет пропрыгала Алькой.
Женщина останавливается и плачет! Муж, казалось бы, добился своего, но, как все мы, не может уняться:
– Кто ревет ревмя, тому дам ревеня! Поняла теперь?!
Тут он бросается на проезжую часть и в последнюю секунду успевает выхватить из покореженных челюстей столкнувшихся машин холодеющую руку кукушкиного спасителя. Но однорукому ничего не нужно, ему бы только хвост удержать, ему бы только не опозорить столицу в глазах иностранного посетителя, который ведь может подумать: «В Ревеле птицам отрезали крылья – столы накрыли, из язычков страстотерпиц-кукушек сделали суши». И так далее. А руку он все равно потерял еще во время последней миротворческой кампании, сейчас она только отстегнулась всего лишь, а дома у него есть запасной протез со свинцом внутри, чтобы при случае поддержать в общественном мнении городскую скульптуру.
Но Алькин муж Георгий согревает дыханием спасенную руку кукушкиного спасителя, прижимает ее к груди; некого ему прижимать больше, ведь его дочка и его внучка – обе погибли во время как раз той миротворческой кампании, в которой участвовал доблестный однорукий в далекой стране; из той-то страны и приехал Георгий с женой, потерявшей разум от горя, чтобы найти миротворца и подставить ему вторую щеку, неся перед собой добытую из покореженных челюстей машин его холодеющую руку.
И те, кто погиб с одноруким в машине, столкнувшись с каменной птицей, пренебрегая смертью, встают и идут, падают и опять идут; на лицах их теперь видны все дефекты асфальта, все ямки и неровности, взыскуя починки дорог хотя бы в центре города; они идут проветриться, поднимая свои разодранные лица к сине-черно-белому флагу, развевающемуся на башне в небе.
И в небритом сонном небе, в мыльной пене облаков неосторожная бритва оставляет легкий, танцующий кровавый след молнии; и срывается вниз кукушкой, не свивающей гнезда, каменная птица; и падает с ветвей влага, умывающая город; и у самого берега налетает на рифы корабль, и матрос продолжает слать сигнал SOS, пока мачта, обломившись, медленно опускается на дно, а один флажок все-таки вырывается из рук матроса и, трепеща из последних сил, выбивается на поверхность и не успевает отдышаться, как его выхватывает из пасти волн шлюпка спасателей.