Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только монтировка — это слишком уж быстро, так Ли и не поймет, что с ним случилось. В идеальном мире Иг загнал бы Ли в машину, отвез куда-нибудь и утопил. Держал бы голову Ли под водой и смотрел бы, как тот рвется к воздуху. Иг улыбнулся этой мысли, не замечая струек дыма, потянувшихся из его ноздрей. В ярко освещенном салоне «гремлина» этот дым представлялся всего лишь легким летним туманом.
После того как Ли почти перестал видеть левым глазом, он сделался потише и ходил опустив голову. Ему присудили по двадцать часов обязательных неоплачиваемых работ в каждом обворованном им магазине, взял ли он там тридцатидолларовые кроссовки или двухсотдолларовую кожаную куртку. Он написал в газету письмо, где в подробностях описывал все свои преступления, а также просил прощения у владельцев магазинов, своих друзей, матери, отца и своей церкви. Он стал очень религиозным — самым натуральным образом — и участвовал во всех программах, организуемых «Священным Сердцем». Каждое лето он работал вместе с Игом и Меррин в лагере «Галилея».
И каждое лето, по разу, Ли читал в лагере «Галилея» воскресную утреннюю проповедь. Вначале он всегда рассказывал детям, что был раньше грешником, что воровал и лгал, что использовал друзей в собственных нуждах и манипулировал своими родителями. Он говорил детям, что раньше был слеп, но теперь прозрел. Он говорил это, указывая на свой полуослепший глаз. И вот такую морализирующую речь он произносил каждый год. Иг и Меррин слушали Ли, сидя в задних рядах церкви, и, когда он указывал на свой глаз и цитировал «Удивительную благодать», спина и руки Ига покрывались гусиной кожей. Иг считал себя счастливчиком, что близко его знал, гордился своей, хоть и малой, причастностью к его жизненной истории.
Это была роскошная история. Особенно она нравилась девушкам. Им нравилось и как Ли был плохим, и как он перевоспитался; им нравилось, что он умеет говорить о своей душе и что дети его любят. Было что-то невыносимо гордое в спокойствии, с каким он признавался в прошлых греховных поступках, не выказывая ни тени стыда или хотя бы просто смущения. Девушкам, с которыми он встречался, нравилось быть единственным искушением, какое он все еще себе позволял.
Ли уехал в Бангор, штат Мэн, и поступил в духовную семинарию, но был вынужден бросить теологию, когда мать ею слегла и ему пришлось о ней заботиться. К тому времени его родители развелись, и отец уехал вместе со своей второй женой в Южную Каролину. Ли покупал матери лекарства, держал ее простыни в чистоте, менял ей памперсы и смотрел вместе с ней Пи-би-эс. Когда он не сидел при матери, то посещал Нью-Гэмпширский университет, где специализировался на средствах массовой информации; по субботам он ездил в Портсмут, чтобы работать в офисе нью-гэмпширского конгрессмена.
Начал Ли бесплатным волонтером, но на момент смерти матери был уже служащим с полным окладом, главой религиозной программы этого конгрессмена. Многие считали, что в последнем переизбрании конгрессмена главная заслуга принадлежит Ли. Соперник, бывший судья, подписал для беременной преступницы разрешение на аборт трехмесячного плода, что получило у Ли название «высшей меры для нерожденного». Ли объехал с рассказом об этом событии половину церквей штата. В своей накрахмаленной белой рубашке и в галстуке он прекрасно выглядел на кафедре и никогда не упускал шанса назвать себя грешником, и прихожанам это нравилось.
Дополнительным результатом этой избирательной кампании была его единственная ссора с Меррин, хоть Иг и сомневался, можно ли называть это ссорой, ведь другая сторона себя не защищала. Меррин трепала его с этим абортом как хотела, но Ли только сказал:
— Меррин, если ты хочешь, чтобы я бросил свою работу, я завтра же подам на увольнение. Это не стоит даже разговора. Но если я останусь на работе, я должен делать то, для чего меня наняли, и я это делаю хорошо.
Меррин сказала, что у Ли нет ни стыда ни совести, а он ответил, что не совсем уверен, есть ли у него что-нибудь другое.
— О господи, — сказала она, — не нужно быть со мной таким серьезным! — Однако отстала от него.
Конечно же, Ли нравилось на нее смотреть. Иг не раз замечал, как он провожает Меррин глазами, когда та встает из-за стола и ее по ногам хлещет юбка. Да он и всегда любил на нее смотреть. А Иг был не против, пусть себе смотрит. Меррин принадлежала ему. После того, что он сделал с глазом Ли — со временем он стал ощущать себя лично ответственным за его частичную слепоту, — он вряд ли мог ставить ему в вину лишний взгляд на хорошенькую женщину. Ли часто говорил, что этот несчастный случай мог оставить его совсем без глаз и что он старается получить удовольствие от всего хорошего, что видит, как если бы это была последняя в его жизни ложечка мороженого. Ли был мастер на такие заявления, умел прямо признавать свои мелкие грешки и ошибки, не боясь ничьих насмешек. Да никто над ним и не насмехался. Совсем наоборот: все горой стояли за Ли. Его преображение было воистину вдох-долби-его-в-рот-новенным. Может быть, со временем, и очень скоро, он и сам поборется за какой-нибудь политический пост. Об этом нередко поговаривали, хотя сам Ли со смехом отвергал любой намек на то, что он может стремиться к более высокой должности, повторяя эту шуточку Граучо Маркса насчет того, что ни к какой компании, согласной принять его членом, не стоит принадлежать… Насколько помнилось Игу, Цезарь, прежде чем принять трон, трижды от него отказался.
У Ига в висках стучало. Это было как кувалда, кующая раскаленный металл, звучный, неумолчный грохот. Он съехал с автомагистрали и последовал по хайвею к офисному корпусу, где у конгрессмена была его штаб-квартира, — зданию с большим клиновидным стеклянным атриумом, торчащим вперед, словно нос гигантского стеклянного танкера. Иг подъехал к заднему входу.
Пустой на две трети квадрат асфальта за зданием пекся под вечерним солнцем. Иг припарковался, взял с заднего сиденья голубую нейлоновую ветровку и вылез наружу. Было слишком жарко для ветровки, но он все равно ее надел. Игу нравилось ощущать лицом и головой солнечный жар, нравилось дрожание воздуха над раскаленным асфальтом. Настоящее блаженство.
Он открыл заднюю дверцу машины и поднял багажник. Монтировка была прикреплена болтами к нижней части металлической панели, но болты сплошь покрылись ржавчиной, отвернуть их не получалось, и было больно рукам. Иг бросил это занятие и взглянул на аварийный набор. Там имелся, в частности, магниевый фальшфейер, трубка, завернутая в красную промасленную бумагу. Иг радостно улыбнулся. Фальшфейер был в сто раз лучше монтировки. Им можно подпалить хорошенькое личико Ли. Может быть, выжечь ему второй глаз — это ничем не хуже, чем просто взять и убить. Да и вообще, Игу больше подходил фальшфейер, чем монтировка. Разве кто-то там не сказал, что огонь — единственный друг дьявола?
Иг пересек раскаленную асфальтовую площадку. Это было лето того самого семнадцатого года, когда саранча выходит совокупляться, и все деревья на парковочной площадке полнились ее неумолчным треском, похожим на звуки работы огромного механического легкого. Этот звук бесцеремонно врывался Игу в голову, звук мигрени, звук безумия, звук просветляющей ярости. Игу вспомнилась фраза из Апокалипсиса: «И из дыма вышла саранча на землю».[21]