Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он стоял перед этой могилой, словно ждал прощения, но для прощения, как и для всего остального, было слишком поздно. Он посмотрел на свежие цветы, на хризантемы в горшках, и представил своего отца. Было понятно, что это отец поставил большой горшок с цветами, потому что он стоял прямо на надгробной плите, напротив фото, немного наискось, его сестра никогда бы так не оставила цветы, она пристроила бы их в маленьком четырехугольнике гравия у подножия могилы, и взяла бы горшок поменьше, более изящный. Вдруг трогательная неловкость отца умилила его. Впрочем, он не осмелился тронуть этот криво поставленный горшок, ему не удавалось прикоснуться рукой к могильному камню, мысль о том, что живое и такое пылкое тело стало ледяным и твердым, не укладывалась у него в голове. И к тому же он ни во что не верил, ни в Бога, ни в молитвы, не надеялся ни на какое объяснение загробного мира, просто он всем сердцем любил женщину, и вдруг ее однажды не стало, так что только от него самого зависело продление ее жизни, равно как и всех прочих, кто был здесь. Он не знал, что осталось от его жены на кладбище, для него она всегда будет бегать по виноградникам, хлопотать у чанов, руководить бригадами во время розлива по бутылкам, мобилизовать всех на сбор винограда. Матильда всегда была на ногах, на склонах холмов, во всяком случае никогда не останавливалась, ее лозы, ее вино, ее планы продолжить труды своего отца, улучшить и модернизировать хозяйство – все это было каким-то наваждением. Матильда все время работала, в виноградниках иначе нельзя, Матильда была ненасытной, была сгустком жизни, кроме трех последних месяцев. Но этот образ он не хотел хранить.
Он смотрел на маленькое пустынное и промерзшее кладбище; это правда, их здесь не так уж много, но как все-таки странно – знать, что и она под землей. Людовик не был даже откровенно печален, всего лишь растерян, а еще продрог. За кладбищенской стеной были деревья, спускавшиеся к ложбине тропинки, где они устраивали гонки на мопедах, когда были подростками, даже не сознавая, что производили адский грохот возле этого уголка тишины, не сознавая, что тревожили тут всех, даже не думая об этом. Бедное маленькое кладбище. Но этим утром он напрасно напрягал слух, не слышно было ничего, ни звука, только далекое карканье воронов, взмывавших над лугами, это навело его на мысль об Авроре, и он тотчас же рассердился на себя. На это кладбище они приходили иногда летом подростками, выпить пива, покурить кучу всякой ерунды, не думая, что кого-то оскорбляют или могут обидеть – в пятнадцать лет смерть не существует. И опять шумели, тридцать лет спустя он сожалел об этом. Летом тут, наоборот, все было очень живым, слышалось множество разнообразных звуков, птичий щебет, гудение шмелей и ос, и цикады скрипели в разогретых солнцем камнях с июня по август, летом это кладбище было почти веселым, зато сейчас, в самом конце ноября, здесь верх одержала смерть.
Ему не удавалось сосредоточиться, выбросить мысли из головы, ни о чем не думать, как на занятиях йогой, о которых говорила Аврора, он стоял там, опустив руки, как на молитве, но у него было чувство, что он притворяется, позирует перед этой могилой, ему не удавалось связаться с кем бы то ни было, ни с Богом, ни с кем-либо еще, и уж во всяком случае не с Матильдой, он чувствовал, что эта поза совсем ему не подходит. На самом деле с тех пор как он пришел на это кладбище, он меньше чем когда-либо мог представить себе Матильду, никакой ее образ не возникал перед глазами, ничто здесь ему не напоминало ее, даже это черно-белое фото в уже залоснившемся медальоне, ведь она была такая яркая, открытая и веселая. Брызжущая здоровьем.
Он опустил глаза, словно чтобы попросить прощения, и наткнулся взглядом на новые ботинки, которые купил в пятницу в Париже, кожаные ботинки с заостренными носами, из-за чего его стопы казались теперь бесконечно длинными, он и так уже носил 47-й размер, а теперь к этому добавился эффект веретена. Да, слишком новая кожа оказалась слишком жесткой и врезалась ему в пятку, он совершенно потерял подвижность лодыжек, у него было ощущение, что он каменеет, становится таким же одеревенелым, как все эти покойники вокруг него, а главное, он купил эти лакированные ботинки вовсе не для того, чтобы понравиться Матильде… Вдруг он повернулся и торопливо пошел прочь, у него слишком болели ноги, чтобы бежать, но он спешил как можно быстрее покинуть это место. Старая калитка скрипела, когда ее открывали, но этот скрип был еще более пронзительным, когда она закрывалась, да еще с громким стуком. Этот скрип они слышали еще детьми, когда им велели прийти на похороны бабушек-дедушек или соседей, он в основном оставался у двери, так что хорошо знал этот скрип, он предназначался для других, а ему никогда и в голову не приходило, что однажды он коснется его. Только скрип этой калитки и олицетворял тут вечность – единственное верное знамение, ниспосланное Всевышним.
Вечером коров всегда пригонял отец. Перед ужином Людовик сходил вместе с ним, но как турист, ничего не делая, не помогая ему, потому что помочь отцу значило бы намекнуть, что он уже не в том возрасте, чтобы делать это в одиночку, самостоятельно. В любом случае это было ни к чему, потому что по большей части его коровы прекрасно умели возвращаться без чьей-либо помощи, и даже когда они проводили день на дальнем лугу, возвращались домой сами, словно специально обученные.
В таких случаях Людовик держался сзади, смотрел за действиями старика, тот всегда ловко управлялся с тяжелыми старыми барьерами в стойлах, которые все хуже закрывались из-за ржавых шарниров, приходилось изрядно напрягать мышцы, чтобы ворочать все эти железяки, и обладать достаточной сноровкой, чтобы их закрыть. Отец говорил со своими животными, похлопывал их по бокам и осматривал в желтоватом свете старого хлева, изучал как ни в чем не бывало, протискиваясь меж этими мастодонтами, и чувствовал себя как рыба в воде среди шестисоткилограммовых зверюг, от которых поднимался пар, чудищ в некотором роде, но чудищ не по своей воле, таких непрочных, таких уязвимых, что про них говорили: если корова остается одна, по-настоящему одна, то через два дня перестанет есть, а потом и помереть себе позволит…
– Эй, ты там заснул, что ли?
Должно быть, отец нагнулся, Людо уже не видел его в этой черной дымящейся магме, однако слышал, как тот подзывал его подойти и посмотреть. Он заранее знал зачем, хотел показать ему совсем юную телочку, родившуюся всего два дня назад, одну из этих мечтательных плюшевых игрушек с ангельским взором и такой нежной шкуркой, что невозможно не погладить, но трогать ее не стоит, говорил отец, этот крошечный монстрик очень уязвим. Он выпрямился и знаком подозвал сына к себе. Проведя всю жизнь возле коров, Люсьен все еще не мог удержаться от улыбки, когда видел новорожденного теленка, это было сильнее его, и ему обязательно надо было показать его кому-нибудь. Людовик облокотился о барьер, бросив ему:
– Не беспокойся, я и отсюда все отлично вижу…
– Да иди взгляни, тебе говорят, полюбуйся на ее глаза, я таких не видел никогда, к тому же ее мамаша отелилась в поле, прямо посреди лужи, бедняжке пришлось пару часов в воде пролежать, она наполовину утонула, когда я ее достал, а вишь ты, оклемалась, ожила, прямо чудо, верно?..
– Завтра погляжу!