Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хоронить маму оказалось не на что. Гиперинфляция делала такие скачки, что просто жуть. Я получала в зарплату полиэтиленовый пакет денег – но их и на крышку гроба не хватало. Я была в отчаянии. Но тут все мои друзья скинулись, редактор газеты выпросил денег на похороны в горисполкоме, и мою маму похоронили.
Я долго не могла плакать – так трудно и оперативно приходилось решать задачи. Я давала телеграмму Дато, зная, как он любил тёщу. Но в ответ получила перевод на триста рублей, да и то через пару дней после похорон. Они пригодились на поминки.
Потом он сказал, что деньги отправил отец, а сыну ничего не сказал про смерть моей мамы.
Я собрала материал по всем врачебным ошибкам, какие нашла, довела до суда многие из претензий к врачам. И выдала статью «Плюс-минус жизнь», после которой министра сняли с должности. И его приказ не лечить стариков – отменили. Началась реформа здравоохранения. На всё это ушло несколько месяцев. И я, наконец, оттаяла и смогла плакать. Мы с котом остались вдвоём.
Когда маму увезли с инфарктом, в моём доме постоянно сидели и даже спали несколько друзей и подруг. Эти четыре дня, когда меня не пускали в реанимацию, все старались меня поддержать. А я бодрилась и не хотела плакать, чтобы не накликать беду ожиданием. И вот в одну из этих ночей я проснулась под утро от слёз, не в постели, а на диване. Было темно и страшно, пахло чужими духами и слышалось сопение спящих. А я сразу поняла, что всё – мамы нет. А Булат в это время сел со мной рядом и баюкал, раскачивал меня, потом начал трясти за плечи. Все проснулись, хоть он тормошил меня молча. Тут же забегали, стали нести валерьянку, чай. Кто-то поехал за Лялей – моей любимой двоюродной сестрёнкой. И мы с ней отправились в больницу. Где и узнали, что я была права в своих предчувствиях. Меня вёл под руку врач, и я ему говорила:
– У меня никого, никого нет.
– Так не бывает, – останавливал он меня не только на словах, но и физически: я заваливалась на бок, хотя мне казалось, что иду прямо. Ноги в коленях были словно из воздуха, я будто не могла на них опираться.
Но я так и не смогла заплакать. Все движения стали, как у набитой куклы.
В ясный день похорон я помню только бескрайние ряды могил, спускающиеся вниз по склону, жёлтую глину и много горьких, ярких хризантем.
А потом вата словно была вынута, и душа начала истекать кровью. Вечером, когда я осталась одна, я включила свет в коридоре и ванной. И начала вынимать вещи мамы, замачивать их в ванной, чтобы постирать и отдать бедным. Её запах – смесь тёплого пота, какого-то пряного и приятного, лекарств последний раз обдал меня, и закружилась голова. Мне стало так страшно – ведь я осталась совсем одна на свете. Это непередаваемое чувство, когда больше никому не интересно, где ты находишься, ела ли или нет. Все те нелепые вопросы инвалидки к журналистке, которые казались никчемными – тем более что всё детство и юность я провела как беспризорница из-за маминых командировок, а теперь, взрослую, меня пристрастно допрашивали обо всяких мелочах, вдруг показались важными. Словно был человек, в чьих глазах существовала и я. А теперь эти глаза закопаны в землю. И мы уже не помиримся никогда.
Ночью я проснулась на том же диване. И вспомнила, как привычно придерживала больную после перелома мамину ногу в гробу. И почувствовала, что она… отвалилась и была просто приложена. И тут я разрыдалась так, будто это мне, а не покойнице сломали ногу. Где, как? Я не знаю. И от это стало ещё горше и страшнее.
Но я не стала никому говорить о моих мыслях и страданиях. Не сестричку же с двумя незакрывающимися клапанами сердца мучить моими ужасами. Но я была рада, что Булат стал забегать и сидеть до вечера, болтая что-то, рассказывая новости из Дома печати. Я решила выйти на работу – чтобы занять себя. Но мне не писалось, я не могла вспоминать слова, тексты получались какими-то бессильными. Тогда Булат бросил свои тренировки и стал буквально водить моей рукой. Надо сказать, что писал он хорошо. И я завелась снова, как заводится заглохшая машина, когда её подталкивают. Я была ему благодарна и старалась не замечать, что он смотрит на меня с обожанием, очень похожим на любовь. Он ласково гладил меня пальцем по щеке, прощаясь, словно не решаясь ко мне прикоснуться губами даже для дружеского поцелуя.
Ещё когда я, разбитая и опустошённая, вернулась из больницы, где лишилась ребёнка, этот мягкий, терпеливый парень, живущий неподалеку, частенько стал заглядывать по-соседски на огонёк. Рассказывал анекдоты мне и маме, делал ей массаж ног, которые отекали. За это мама баловала его булочками, которые пекла виртуозно. От него невозможно было ожидать какой-то бешеной страсти. Он был такой свой, безобидный. Правда, после работы журналистом он подрабатывал тренером по восточным единоборствам. Но этому я значения не придавала.
Поминки по маме прошли, как любые поминки. Наелись, напились, я усталая помогала подругам мыть посуду. Вечер. Все разошлись, а я ещё сметала крошки, собирала скатерть со стола. Как-то так оказалось, что Булат по-соседски остался, чтобы помочь мне после одиннадцати вечера – остальным нужно было успеть на последние автобусы – в советские времена с такси было туго. Большой стол был составлен из кухонного и того, что стоял в зале. Мы принялись с ним вытаскивать кухонный стол из большой комнаты, ножки стола при кувыркании задрали мне подол тёмно-синего трикотажного платья, юбка которого была связана, как гофрированная, так что поднималась и растягивалась легко. В пылу пертурбаций и от усталости я даже внимания не обратила на этот маленький инцидент. Но когда мы поставили стол на место, Булат весь дрожал. У него тряслись щёки, руки, будто по нему пропустили ток. Он смотрел на мой задранный подол так, что я покраснела и начала одёргивать платье, но он остановил мою руку и вдруг, как мне кажется, неожиданно даже для себя закинул подол мне на голову. Я растерялась и возмутилась:
– Я закричу! Убирайся!
– Но ты же чувствуешь ко мне то же самое! Просто притворяешься из ханжества!
– Нет, я ничего от тебя не хочу, я думала, ты – друг…
Поняв, что по-хорошему ему не удастся удовлетворить свою похоть, он стал действовать, как привык на татами – схватил одной рукой мои руки в замок, перевернув меня одним движением спиной к себе и поставив на колени.
Я вскрикнула от боли в заломленных руках. Он торопливо запихал мне в рот часть подола. Потом нажал на какую-то точку у меня на шее, и я начала проваливаться в небытие. За этот момент он сдвинул рукава платья дальше вниз и ими замотал мне руки сзади, как смирительной рубашкой. Я мычала и плакала, пока он, манипулируя болью в моих руках, буквально поставил меня раком и вошёл в меня одним рывком. Я застонала от боли и оскорбления, рванулась так, что руки вывернулись. Это перевозбудило его. Буквально вздергивая меня за связанные руки, как на дыбе, он с холодной регулярностью автомата удовлетворял себя с моей помощью. Мне было больно, как казалось, везде. Я почти не чувствовала его член, потому что боль была всепоглощающей. Потому что, когда он кончил и отпустил мои руки, в нос ударил не только острый запах спермы, но и крови. Внизу саднило, в душе был ад из злости и отчаяния. И больше всего мне было жаль того, что я считала его любовью. Всё оказалось проще и банальней.