Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Говорил, — признался Звягин.
— Видишь, каким я отгадчиком стал… А вроде бы, по первому взгляду, не должен был ты этого говорить — уж больно зло тогда со мной на Бугаре разговаривал. И в каталажку не шутя ведь посадил, знаю. И что пять лет могут дать, тоже серьезно говорил.
— Ну, пять-то не дали бы, это я сгоряча сказал.
— Это уже детали, Женя.
Пришел сосед Георгия — лысый неопрятный старик с больными глазами. Георгий, покосившись на него, помолчал и стал медленно подниматься.
— Пойдем поговорим где-нибудь.
Они устроились на протертом диванчике возле худосочного фикуса, и Георгий тут же заговорил снова:
— Знаешь, очень меня задели твои слова о доброте. Не тогда, когда ты говорил их, — позже. А тогда я принял их за словеса — мало ли что говорят, пишут, в кино показывают, а ничего за этим нет. А когда ты сказал о Емельяныче, как он пытался выгородить меня… Знаешь, я как-то особенно не задумывался, какой я человек, злой или добрый. Само собой разумелось, что добрый. Раз на людей не бросаюсь, на работе никого не подсиживаю, плохо ни о ком не говорю, чужого урвать не пытаюсь, — конечно, добрый. А тут вот, пока лежал, много чего передумал. И между многих прочих вещей додумался и до того, что я — никакой. Не злой, наверно, но и не добрый. Таких, как мне кажется, большинство. А может, и нет, добрых-то, наверно, больше, это мне хочется как-то оправдать себя. Во всяком случае, я не такой, как Емельяныч. Я из-за незнакомого человека не поступился бы и малым, просто не додумался бы, что надо что-то для кого-нибудь сделать. Да и, как ты, не стал бы переживать из-за чужой беды… Ты-то действительно добрый, — со вздохом оборвал тираду Георгий.
— Пожалуй, — согласился Звягин.
— Так вот, — продолжал Георгий, — пока я в твоей каталажке сидел и первые дни после операции здесь лежал, не сомневался, что быть мне под судом. И заранее уже приготовился нести свой крест. Я со своей позиции «никаковости» рассуждал. Преступление налицо, доказательства есть, обвиняемый не отпирается, — значит, надо судить. Что я больной, это обстоятельство побочное, его должен суд учитывать. А потом, после слов Вахрушева, задумался и попытался взглянуть на себя… ну, твоими добрыми глазами, что ли. И показалось мне, что ты первый сделаешь все, чтобы спасти меня от тюрьмы, — если только поверил в то, что я понял что-то во всей этой истории. А ты, кажется, поверил.
— Да.
— Видишь, — чуть улыбнулся Георгий, — и я стал немножко в людях разбираться… Ну ладно. Хоть ты и говоришь, что из себя не выскочишь и новую жизнь с чистого листа начать нельзя, но прежним я уже тоже не буду, это точно. Каким стану и на что моих силенок хватит — не знаю, а только кое-что в себе я уже поломал. Буду дальше ломать…
— Только ломать мало, — негромко сказал Звягин. — Строить надо, Георгий.
— Ну да, и строить, конечно. Но сначала ломать.
Ушел Звягин. Георгий тут же лег, закрыл глаза. Значит, суда не будет… Еще десять дней — и вольная птица. А куда лететь? Ладно, не сейчас об этом. Десять дней — это немало, можно все не спеша обдумать. Неизвестно, что еще Вахрушев скажет…
22
Потянулись длинные, нудящиеся несильной, но утомительной болью дни. Георгий много спал, отшагивал по коридору положенные метры («Ходить надо, геолог, ходить», — настаивал Вахрушев), с отвращением глотал полужидкую, протертую пищу, с тоской думал: «И так теперь — всегда?» Спросил Вахрушева — тот улыбнулся: «Нет, геолог, потерпи еще». Мучительно хотелось курить. Он тащился в курилку, жадно вдыхал подсиненный табачным дымом воздух, прислушивался к себе — как будто никак не реагировал его изрезанный желудок. А однажды не выдержал, попросил у кого-то сигарету.
— Не дам, — спокойно сказал такой же бородатый, с острыми залысинами человек. — Нельзя тебе.
Георгий обиженно промолчал. А вечером все-таки кто-то дал ему закурить. Он, оглядываясь, жадно, быстро затянулся несколько раз подряд, закашлялся — и перегнулся от неожиданной, остро взрезавшей желудок боли.
— Говорили же, нельзя, — послышался чей-то укоризненный голос.
Потом, отлежавшись и утишив боль, Георгий зло, издевательски ругал себя: «Идиот! Вздумал новую жизнь начать — и на такой малости сорвался. Не зря же говорили — нельзя курить. Не верил, что ли? Верил ведь, да по привычке на авось понадеялся, — может, и сойдет…»
Но через час он успокоился — ничего страшного ведь действительно не произошло.
Вахрушев на ежедневных обходах осматривал его все небрежнее и наконец спросил:
— Ну что, геолог, домой хочется?
— А можно?
— Ну, денька через три.
— Давайте, — вяло согласился Георгий.
— Что-то ты не больно отсюда рвешься, — повнимательнее взглянул на него Вахрушев.
Георгий молча дернул плечом.
У Вахрушева была привычка каждый вечер, от девяти до десяти, наведываться в больницу. Он неторопливо, молча проходил по коридорам, наводя страх на дежурных сестер, заглядывал во все углы, доминошники при его появлении мгновенно прекращали стучать и расходились по палатам. И в тот вечер, закончив свой блицобход, он на секунду задержался у диванчика, где сидел Георгий, и коротко бросил:
— Зайди ко мне.
И повел его в свой чистый холодный кабинет, с треском захлопнул фрамугу, кивнул на кресло:
— Садись, геолог.
Вахрушев, тяжело умащиваясь на стуле, в упор разглядывал Георгия и сказал, словно продолжая дневной разговор:
— Значит, не хочешь домой?
— Я этого не говорил, — сухо отозвался Георгий.
— Не говорил, так я вижу… — Георгий промолчал. — Это скверно, что ты домой не хочешь. Женат?
— Нет, — отрывисто бросил Георгий.
— Еще того хуже…
— Почему?
— Да потому, что нужен сейчас за тобой хороший уход, — устало объяснил Вахрушев. — Кормить-поить как следует, в столовки тебе вход заказан. Хотя бы первый год нужно быть очень осторожным. А чего не женат-то?
— Оставьте, Линкольн Валерьянович, — угрюмо сказал Георгий. — Проживу как-нибудь.
— Как-нибудь проживешь, конечно… — Вахрушев задумался, глядя на него, будто вспоминал что-то. — Слушай, геолог, а мы с тобой раньше не встречались?
— Было дело, — равнодушно подтвердил Георгий.
— Где?
— На Шельме.
— На Шельме? — Вахрушев сдвинул брови. — Лет десять назад, да?
— Да.
— Теперь и я вспомнил. Фамилия твоя меня с толку сбила. Ее-то я помню — Русакова, а вот что у тебя другая фамилия может быть, не подумал. Что же ты сам не сказал?
— Зачем?
Вахрушев недоуменно вскинул брови,