Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кацу Кокити признавал, что является не самым лучшим образцом тех добродетелей, которыми, по заявлениям самих самураев, обязаны обладать вассалы сегуна. Ему были чужды и честность, и усердие, и преданность. Он не слушал и не почитал стоящих выше по социальной лестнице. Он понятия не имел, что такое умеренность и бережливость. Зато Кацу сопутствовала удача – ему везло во всем. В возрасте сорока двух лет он написал мемуары и не смог удержаться от похвальбы: «Я на своем веку совершал немало безумств и глупостей, но небо меня до сих пор не покарало»[368].
Стояла зима 1839 года – Цунено готовилась пойти в прислуги, Кокити заговаривал зубы несчастным крестьянам, а эпоха тех, кто был «под знаменами сегуна», неумолимо близилась к концу: до ее завершения оставалось менее тридцати лет. К тому времени, когда внуки знаменосцев достигнут совершеннолетия, столица больше не будет принадлежать самураям. Ее даже перестанут называть Эдо. Но об этом пока не знал никто. Пройдет более двух десятилетий, прежде чем столичные жители смогут представить себе день, когда сегун не будет править страной из своего замка. А пока… А пока жизнь шла своим чередом, обременяя самураев сегуна привычными служебными заботами. Требовалось укомплектовать караульные посты, произвести оценку мечей, собрать налоги, раздать взятки. Строились определенные планы на ближайшее будущее. Предполагалось женить сыновей, провести предвесеннюю уборку в доме, закрыть все счета за год. Еще существовали дела насущные, самые прозаические: протопить жаровни, наполнить кувшины водой, расстелить футоны на ночь и свернуть их утром – и всегда нужен был кто-то, умевший это выполнить. Приходилось нанимать служанок.
Знаменосец Мацудайра Томосабуро[369] взял в услужение Цунено. Мацудайра являл собой человека, обладавшего либо необычайным везением, либо невероятным обаянием, – либо в нем был сплав и того и другого. Жалованье, которое он умудрился получать, не достигнув двадцатилетнего возраста, составляло две тысячи тюков риса в год. В пересчете на деньги выходило семьсот золотых слитков[370] – вполне завидная сумма. А по меркам большинства знаменосцев – целое состояние. В детстве Томосабуро был пажом наследника сегуна, Токугавы Иэсады, почти своего ровесника, а в 1839 году получил должность старшего дворцового служителя. Его назначение не рассматривалось как нечто исключительное: таких служителей в замке Эдо насчитывалась добрая сотня. Одни надзирали за конюхами молодого господина, другие готовили ему кушанья, или укладывали волосы, или продумывали его гардероб на каждый день и раскладывали его одежды. Тем не менее это считалось хорошей службой с солидным жалованьем, и, что еще важнее, она давала право на личный доступ к сегуну и возможность заручиться его благосклонностью.
Такой шанс практически никому не выпадал в жизни – ни большинству японцев, ни даже большинству самураев[371]. Многим жителям Эдо замок сегуна представлялся местом странным и загадочным. С того места, где жила Цунено, он был едва виден, хотя сам район находился сразу за внешним защитным рвом, окружавшим замок. Но когда сгорела главная башня, возвышавшаяся в былые времена над городом, а сегунат отказался отстраивать ее заново, сославшись на неподъемные расходы, жители этого района видели только оборонительные сооружения: мощные стены, крепкие деревянные ворота, внушительные дозорные вышки и крутой, поросший травой крепостной вал. Даже на тех картах Эдо, которые печатались для широкой продажи, место замка обычно обозначалось белым пятном, что считалось особым знаком почтения. Кстати, упоминание о сегунате в письменных документах почти всегда предварялось постановкой пробела – это словно передавало трепет простого смертного, замершего перед лицом столь грозного величия.
Правда, благоговейный трепет испытывали далеко не все. Когда в 1838 году загорелся замок Эдо[372], внутрь допустили городских пожарных, которые крали все, что попадалось под руку, – каждый принес домой на память какую-нибудь безделушку. Но для большинства столичных жителей здание замка было своего рода понятием отвлеченным – такой же абстракцией, как, собственно, и сам сегун, никогда не появлявшийся на людях. О нем ходили разные слухи, но никто не мог с уверенностью сказать, как он выглядит и как звучит его голос.
Право находиться в присутствии сегуна принадлежало лишь владельцам земельных наделов и знаменосцам. Первого и пятнадцатого числа каждого месяца в замок призывались люди довольно высокого ранга. Они являлись при полном параде, на лошадях, окруженные свитой, несущей знамена, алебарды и большие тяжелые ларцы. Их прибытие к дворцовым воротам Отэмон[373] было настолько красочным, что привлекало толпы зевак; однако пышное зрелище предназначалось для горожан, а не для сегуна. Позванным на аудиенцию полагалось войти на территорию замка пешком, в сопровождении небольшого количества слуг. Не допущенная в замок свита вместе с лошадьми часами дожидалась конца приема на большой площади перед воротами, коротая время под присмотром чиновника из городского управления, который находился там на случай, если чьи-нибудь изнывающие от скуки слуги затеют драку.
Тем временем вельможи и знаменосцы проходили в главные покои[374] и занимали места согласно сану и положению. Ближе всего к сегуну располагались наиболее знатные. Весьма сильное впечатление производило само наличие сквозного ряда покоев, что позволяло вмещать всех присутствующих. Анфиладное расположение комнат особо подчеркивало, что сегуну доступна главная роскошь столицы – просторные внутренние помещения. На полах лежали десятки татами, на которых размещались сотни человек; стены местами покрывало сусальное золото, на фоне которого были пейзажи с соснами и реками. Изображенные на тех же стенах стаи птиц – каждая с тщательно прорисованными клювами и перьями – будто замерли в полете.
С неменьшей тщательностью были продуманы туалеты и манеры присутствующих, поскольку все, кому разрешалось посещать замок, уделяли особое внимание деталям своих нарядов и своего поведения, опасаясь выглядеть неуместно. Чтобы войти во внушающее страх пространство замка – даже в одно из самых малых его помещений, даже в самый обычный день, – самурай одевался с особым усердием. Для всего имелись свои неукоснительные правила[375]. Носки можно было надевать лишь в зимние месяцы; а тот, кто желал носить их летом, подавал особое прошение о дозволении сего и в качестве причины указывал, что у него постоянно мерзнут ноги. Строго требовалось выбривать голову (лоб и темя). Исключение сделали только раз для одного самурая, заявившего, будто у него постоянно мерзнет голова, но на самом деле желавшего спрятать под волосами большой неприглядный шрам. Оставшиеся волосы следовало собирать в длинный пучок – к большому огорчению тех, у кого они уже начинали редеть, – и обязательно укладывать его на выбритой макушке. Лысеющим самураям приходилось покупать накладные пучки и клеить их себе на темя. Когда сидящие мужчины кланялись сегуну, эти узлы чернели на белых выбритых головах, словно нарисованные чернилами ярлыки.