Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не спрашивай меня,
кто я таков,
Не вороши свирепо
документы,
Не лязгай инструментом –
я готов
сказать, что знаю
в некие моменты.
Кто я?
Никто.
Никто, ничто
и всё:
вагонных рам
дрожанье,
рожденье
сна
ребеночка,
рыданье
у скучного
дорожного окна…
То есть «аз несмь» – «не есть я». Как сказано у апостола Петра – «оставьте меня, меня нет, забудьте обо мне, я не существую».
Перефразируя Битова, несуществование есть судьба, которую выбрал Рид Грачев при жизни и назвал ее смертью, ежедневным умиранием, потому что есть только «умирание и есть болезнь».
Читаем в «Невидимой книге» Сергея Довлатова: «Писатель Рид Грачев страдал шизофренией. То и дело лечился в психиатрических больницах. Когда болезнь оставляла его, это был умный, глубокий и талантливый человек. Он выпустил единственную книжку – “Где твой дом”. В ней шесть рассказов, трогательных и ясных. Когда он снова заболел, я навещал его в Удельной. Разговаривать с ним было тяжело. Журналист по образованию, он бросил газетную работу. Источника существования не было».
По сути, болезнь Рида Иосифовича была ярким проявлением нравственного максимализма, перфекционизма, возведенных в абсолют. А если вспомнить, что под перфекционизмом Фрейд понимал невротическую фобию «кажущегося стремления к совершенствованию» под видом вытеснения влечений (полового в том числе, неприлагаемости любви), то можно предположить, что критические стрелы Грачева в адрес Битова имели, скорее, характер скрытого восхищения его творчеством, в котором он узнавал именно ту самую жизнь, вернее, то самое дно этой жизни, на котором существовал его возрожденческий человек, да и он сам пытался существовать.
«Рид Вите – лучший литератор российский нашего времени – и временем этим и людьми нашего времени вконец измучен», – писал о Грачеве Иосиф Бродский. С одной стороны, нельзя не согласиться с Иосифом Александровичем, но, с другой – Рид был измучен самим собой, вернее, тем отражением в зеркале, которое ему приходилось наблюдать каждый день, той харей, которая его преследовала повсюду.
Читаем в эссе «Почему искусство не спасает мир»: «Нельзя же допустить, что все люди настолько глупы, настолько ограничены, настолько злы, чтобы вкладывать в дело искусства всю свою “жизненную силу”, отдавать ему жизнь, следуя одному и тому же узкому принципу, подавляя все, что возникает вокруг него!.. Христианская атмосфера сделала возможным ужасающее нас отношение между человеком и природой: природа есть высшая творческая сила вне человека, и человек должен с нею сравняться в искусстве. С этого момента естественность человека исчезает, все есть искусство, и задача человека – стать таким же творцом, как природа. Смысл его жизни: выращивать духовную пшеницу на воображаемом поле и удовлетворяться плодами своего собственного труда. Человек должен сравняться с природой и в могуществе – творец всемогущ. Он употребляет свое искусство, чтобы овладеть силами природы: он должен стать прекрасным и могущественным богом – претворить свою низменную природу».
По сути, Грачев сам ставит себя в невыносимое положение сеятеля духовной пшеницы и в то же время потребителя этой пшеницы, творца возвышенного и одновременно подавляющего «всё, что возникает вокруг него». Едва ли совершенно и безоглядно пребывая в подобном трагическом парадоксе возможно сохранить свой рассудок в полном здравии. И тогда уж лучше, говоря словами Битова, предпочесть гибель ради бессмертия незавершенной (до поры) жизни, отречься от самого себя, не быть собой, чтобы стать в своем роде мучеником стереотипической облигаторности – поэт умирает по вине бездушного и развращенного общества (а как же иначе!).
Вот и ответ на вопрос, заданный автором в конце предыдущей главы.
Не вынесла душа поэта
Позора мелочных обид,
Восстал он против мнений света
Один, как прежде… и убит!
В 60-х годах ХХ века в СССР лермонтовские строки, выдернутые из школьной программы, уже звучали почти как призывы ЦК КПСС ко Дню международной солидарности трудящихся. То есть мысль о жертвенном предначертании поэта была утверждена, по сути, в законодательном порядке, следовательно, выхолощена абсолютно и не предполагала никаких дерзаний и самочиния.
Конечно, Битов чувствовал это: «Написать бы книгу – без композиции, без языка, без всех этих фокусов… Ведь есть же что-то самое главное. Главное, так сказать. Все остальное – так, смазка, чтобы легче проходило. Как бы обойтись без этого, оставив самую суть? И самое смешное – допустим… что будешь писать, напишешь – и окажется и композиция, и язык (развязка, завязка, метафора) – и вся литература налицо… Деться тут некуда».
Для Рида Грачева подобный компромисс был немыслим, это было предательством самого себя и своего текста.
Для Андрея Битова – ответом на вопрос, что же есть настоящая литература, настоящее писательство, сочинительнство, когда хочешь «написать бы всю правду», но не можешь пройти мимо не всей правды, а потому вынужден «искажать, хитрить».
Интеллектуальная перепалка Грачева и Битов ничем не закончилась в конце концов. Каждый остался при своем мнении. Пути молодых ленинградских литераторов разошлись, однако спустя годы Битов назовет Грачева одним из своих учителей, будет говорить о его значительном влиянии на свое творчество, вспоминать, что его слава среди современников «была безмерна».
Из жизни Рид Иосифович Грачев уйдет 1 ноября 2004 года в возрасте 69 лет забытый всеми, в нищете, прикованный к инвалидному креслу, опубликовав всего лишь две книги, «Где твой дом» и «Ничей брат», так и не успев засеять пустое, сухое и черствое поле, больше напоминавшее ему «грозящий разверзнутый ад».
* * *
Об одной рукописи автора, залитой водкой, высушенной на батарее парового отопления и впоследствии воскресшей, мы уже сообщали.
Но таких рукописей у Битова было великое множество. Они скапливались. Из них, вероятно, можно было при желании сложить текст без начала, а концом его стала бы смерть автора, не творческая, но физическая, когда силы для удара по клавишам печатной машинки иссякли бы окончательно, и текст бы остановился, замер.
Вот Левушка Одоевцев «придвигает и отодвигает» листы бумаги, читает, перечитывает написанное и не может вспомнить, что он имел в виду, когда писал эти строки, не понимает самого себя. Ему даже кажется, что все это было создано кем-то другим, и от этого ему становится не по себе. Однако переделывать рукопись, адаптировать ее под себя нынешнего у него нет ни сил, ни настроения. Более того, с каждой страницей он испытывает нарастание тягостного нежелания читать самого себя дальше. Отвлекается при этом по мелочам, мысли скачут, блуждают, и в результате приходит к выводу – бросить чтение этого теперь уже ненавистного ему текста и написать совсем другой,