Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вскоре после приезда в Лондон он столкнулся с герцогом Сент-Острей, и герцог, мгновенно узнав Ньюланда, сердечно его поприветствовал. «Я надеюсь, вы заглянете ко мне», — пригласил герцог, но какой же благовоспитанный американец мог принять подобное приглашение? Больше они не виделись…
Молодой чете даже удалось избежать встречи с английской тетушкой Мэй, женой банкира, потому что она не вернулась еще из Йоркшира; но, надо признаться, они нарочно отложили визит в Лондон до осени — ведь если бы они приехали в разгар сезона, это дало бы повод родственникам, с которыми они не были знакомы, обвинить их в неделикатности и навязчивости.
— Возможно, у миссис Карфри вообще никого не будет — в это время Лондон похож на пустыню, и ты перестаралась в своем желании быть краше всех, — сказал Арчер Мэй, которая сидела рядом с ним в двуколке и была так безукоризненно хороша в небесно-голубом плаще на лебяжьем пуху, что грешно было окунать ее в лондонскую копоть и осеннюю грязь.
— А пусть не считают, что мы одеваемся как дикари, — сказала она с презрением, которое до глубины души возмутило бы индейскую принцессу Покахонтас.[68]И Арчер снова подивился тому священному преклонению американских женщин, даже тех, кто лишен суетности, перед этим божеством высшего света — одеждой.
«Это их военные доспехи, — подумал он, — этим они защищаются от неизвестного и бросают ему вызов». И он понял впервые, почему Мэй, которой не пришло бы в голову завязать лишнюю ленту в волосах для того, чтобы понравиться мужу, с такой серьезностью и внимательностью заказывала свой немалый гардероб.
Он оказался прав — гостей у миссис Карфри было немного. Кроме хозяйки и ее сестры, в длинной холодной гостиной оказалась еще одна укутанная шалью дама, ее муж, добродушный приходской священник, застенчивый племянник миссис Карфри и смуглый джентльмен небольшого роста с живыми глазами, которого она представила как домашнего репетитора мальчика, назвав при этом какую-то французскую фамилию.
В эту невыразительную компанию, к тому же освещенную довольно тусклым светом, Мэй Арчер вплыла словно лебедь в лучах заката; она казалась ярче, крупнее, прекраснее, чем обычно, и так напористо шелестела шелками, что Арчер понял, что с помощью этого натиска она пытается побороть свою робость.
«Господи, о чем же я буду с ними говорить?» — беспомощно взывали к Арчеру ее глаза в ту самую минуту, когда все в комнате были потрясены ее блистательным обликом. Но красота, пусть даже и не вполне уверенная в себе, всегда найдет отклик в сердце мужчины; и тотчас же и викарий, и гувернер с французским именем ринулись ей «на подмогу».
Однако, несмотря на все их старания, обед оказался довольно тоскливым. Арчер заметил, что Мэй, пытаясь показать свою непринужденность в общении с иностранцами, становилась невыносимо провинциальной в своих высказываниях. Поэтому — хотя красота ее и вызывала оживление и восхищение — ее реплики не давали возможности собеседникам выказать остроумие. Викарий вскоре сдался; но гувернер, который правильно и свободно говорил по-английски, продолжал изливать свое галантное красноречие до тех пор, пока дамы, к явному облегчению обоих участвующих в беседе сторон, не удалились в гостиную.
Викарий, выпив стакан портвейна, вскоре заспешил на какую-то важную встречу, а робкий племянник, как оказалось тяжелобольной, был уложен в постель. Арчер с гувернером остались беседовать за стаканом вина; и вдруг Арчер ясно ощутил, что эти разговоры ясно напоминают ему общение с Недом Уинсеттом, которого он так давно не видел.
Оказалось, что у племянника миссис Карфри нашли туберкулез и он был вынужден покинуть Харроу и отправиться в Швейцарию, где он провел два года в мягком климате у озера Леман. Поскольку он был склонен к чтению книг, ему наняли мистера Ривьера, который и привез его назад в Англию и должен оставаться с ним до весны, когда он отправится в Оксфорд. И с подкупающей простотой мистер Ривьер добавил, что тогда ему придется искать другую работу.
Было непохоже, подумал Арчер, что он долго останется без места — с такими разносторонними интересами и дарованиями. Он был лет тридцати, с худощавым некрасивым лицом (Мэй назвала бы его внешность заурядной), которому игра ума придавала невероятную выразительность; но в живости его лица не было ничего пошлого и легкомысленного.
Отец Ривьера умер молодым; он занимал небольшой дипломатический пост, и не подлежало сомнению, что сын пойдет по стопам отца. Но непреодолимая страсть к писательству заставила молодого человека заняться журналистикой, затем литературой (без всякого успеха) и, наконец, после подобных попыток и изломов судьбы, от подробности которых он избавил своего слушателя, он сделался гувернером английских юношей в Швейцарии.
Впрочем, перед этим Ривьер долго жил в Париже, был частым гостем у Гонкуров, получил от Мопассана совет не писать (что, впрочем, показалось Арчеру высочайшей честью) и часто толковал с Мериме в доме его матери. Было очевидным, что он всегда отчаянно нуждался в деньгах (имея на руках мать и незамужнюю сестру) и что его литературные амбиции похоронены навечно. С материальной точки зрения его положение не особенно отличалось от положения Уинсетта; но он жил в мире, который, по его словам, обеспечивал духовную пищу тому, кто в этом нуждался. Поскольку Уинсетт умирал именно от того, что не мог получить этой пищи, Арчер с некоторой завистью посмотрел на этого пылкого нищего, который, будучи бедняком, ощущал себя богачом.
— Я думаю, монсеньор, вы не будете возражать, что интеллектуальная свобода и независимость не нуждается в официальном одобрении власть имущих или чьих-то критических суждениях? Именно поэтому я бросил журналистику и занялся довольно тупым делом — стал работать репетитором или частным секретарем. Конечно, это сплошная тягомотина, но никто не посягает на твою моральную свободу, и ты, как говорят французы, остаешься quant à soi.[69]И когда возникает любопытный разговор, ты можешь вступить в него и высказать любую точку зрения абсолютно бескомпромиссно, не оглядываясь ни на кого и отвечая только за себя. О, интересная беседа — ничто не может сравниться с ней, не так ли? Воздух идей — это единственный воздух, которым можно дышать. И я никогда не жалел, что бросил дипломатию и журналистику — две различные формы самоотречения.
Он закурил новую папиросу и остановил взгляд на Арчере.
— Оставаться самим собой и смотреть жизни в лицо — ради этого можно жить и на чердаке, не правда ли, монсеньор? Но к сожалению, чердак также надо оплачивать, и я боюсь, что тратить жизнь на частное гувернерство, равно как и еще на что-нибудь «частное», примерно так же вредно для развития воображения, как должность второго секретаря посольства в Будапеште. Иногда мне кажется, что я должен рискнуть — по-крупному. К примеру, как вы полагаете, могу ли я рассчитывать на что-то в Нью-Йорке?
Арчер изумленно уставился на собеседника. Нью-Йорк для молодого человека, приятельствовавшего с Гонкурами и Флобером, который считает безыдейную жизнь невозможной! Он продолжал ошеломленно смотреть на него, раздумывая, как бы ему объяснить, что все его преимущества и дарования будут, несомненно, только мешать ему.